семинарии преподавал, может чего и посоветует». Поехал отец в город, к отцу Нектарию. Тот выслушал его и говорит: «Дьявол колебал твою веру во Христа, и ты не выдержал этого испытания. А теперь Господь, через тяжкую болезнь твоего сына, приводит тебя к истинной вере. Ибо веру христианскую ты принял ради любви земной, к твоей жене, а сейчас ты должен подумать о любви небесной, к Богу». «Да как же мне о такой любви думать?», — спрашивает отец. «Любовь сия, — говорит старец, — достигается только через бескорыстное служение людям. Иди и с молитвой служи своим ближним. А сын твой жив будет. Но помни, дьявол, видя себя посрамленным твоей верой, будет мстить тебе через скорби твоего сына. Но святой Никола Угодник, имя которого твой сын носит, защитит его от всех напастей». Ободренный такими словами, отец вернулся в село. Я вскоре выздоровел. Отец же очень после этого изменился. Стал ходить по вдовам и сиротам и всем им помогать. Кому избу подправит, кому поле вспашет, а кому и доброе слово скажет. Иногда ведь доброе слово нужнее всяких дел. Платы за свои труды ни с кого не брал, а говорил: «Бога благодарите, а не меня грешного». Полюбили все в нашем селе моего отца. «Даром что татарин, — говорили о нем, — а и нам, русским, есть чему от него поучиться». Отец же сам о себе говорил: «Я русский татарин, потому что православный». Вот такая была история с моим обрезанием. И вот к чему это привело меня в немецком плену.
Когда немцы увидели, что я обрезанный, спрашивают меня: «Теперь ты не будешь отрицать, что ты еврей?». «Буду, — говорю я, — потому что я не еврей, а татарин». Тут офицер как захохочет, аж за живот схватился. Хохочет, на меня пальцем показывает, и сквозь смех что-то говорит. Когда он закончил смеяться, мне переводчик говорит: «Гер офицыр считает вас очень хитрым евреем. Он не верит ни одному вашему слову. Он хотел приказать вас расстрелять, но вы его очень развеселили. Вас не будут расстреливать. Вас отправят умирать вместе с вашими братьями евреями». Вот так я и попал в лагерь смерти Освенцим. В лагере мне этот номер на руке и выкололи. Жил я в еврейской зоне. Не хочу вспоминать всех ужасов этого ада. Скажу только, что дымившиеся с утра и до вечера трубы крематория напоминали нам, что все мы там скоро будем. Смерти я уже не боялся. Даже рад был бы ее приходу, если бы не эти крематории. Уж больно мне не хотелось, чтобы меня сжигали. А хотелось, чтобы похоронили по- человечески, в земле-матушке. Вот и молился денно и нощно, чтобы мне избежать крематория и сподобиться христианского погребения. Шел уже последний год войны. Как-то раз повели нас делать прививки, как нам объяснили от какой-то заразной болезни. Выстроили всех в очередь по одному. В одну дверь все входят, там им делают укол, а в другую выходят. Немцы стоят в начале и в конце очереди. Тех, кому уже сделали прививки, сажают в машины и увозят. Так мы потихоньку и продвигаемся навстречу друг другу. На душе у меня как-то нехорошо. Зачем, думаю, эти прививки, если все равно и так умирать. Перекрестился я тайком и незаметно перешел во встречную очередь, которая выходила после прививки. Погрузили нас на машины в кузов и куда-то повезли. Через некоторое время вижу, с заключенными что-то странное происходит. Они как черви беспомощные по кузову ползают и ничего не соображают. Жутко мне стало, понял я, что это у них от прививок. Вижу, машины направляются в сторону крематория. Тут мне все сразу понятно стало. «Господи, — взмолился я, — молитвами Твоей Пречистой Матери и святаго Николы Чудотворца, спаси меня грешного от такой ужасной кончины». А затем давай читать «Живые помощи». Вдруг как завоют сирены. Это значит воздушная тревога. В концлагере свет погас, машины наши остановились. Налетели бомбардировщики и ну давай бомбы кидать. Тут я под шумок из кузова вывалился, да покатился в канавку под куст, лежу, не шелохнусь. Закончилась бомбардировка, грузовики уехали, а я остался. Оказалось, что попал на зону, где сидели в основном заключенные немцы. Работали они, по большей части, в обслуге лагеря, на складах, в столовых. Они меня подобрали и у себя спрятали. Месяц я у них пробыл, а тут уж и освобождение подоспело.
Так вот и сбылось пророчество отца Нектария. Скорбей было много, но от всех их избавил меня Господь, по молитвам моего небесного покровителя Николы Угодника. Все плохое, что в плену претерпел, как-то со временем забывается. А вот гибель друга моего Василия Трошкина не идет из головы. И вот почему. Парень-то он был простой, веселый. Не больно-то скажешь, что верующий. Надо мной часто подтрунивал за мою веру, хотя в то же время и уважал меня. Дружили-то мы с ним крепко. А перед смертью ведь как он всею душою поверил в Воскресение Христово. Тогда я почувствовал, что его вера сильней моей будет. А до этого я про себя думал, что выше его, потому как верующий и Богу молюсь. Получилось же наоборот, моя молитва и вера была о земном, а он сразу, как в церкви поем: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века». Давеча я на проповеди слыхал, как батюшка говорил, что если Христос не воскрес, то и вера наша напрасна. Как вы думаете, Ляксей Палыч, принял Господь моего друга Ваську Трошкина, к себе в рай, яко и разбойника во единый час?
Я, подумав немного, сказал:
— Умом не знаю, Николай Иванович, а вот сердцем верю, что принял.
— Умом-то и не надо, — вздохнул Николай Иванович, — если бы я все в концлагере умом воспринимал, то пожалуй и свихнулся бы. Вот и я верю, да Бога прошу, чтобы Он сподобил меня, когда- нибудь, встретить и обнять моего друга, там…
г. Самара.
Благоразумный разбойник
У меня словно земля ушла из-под ног, когда я узнал о смерти Петра Степановича. Пронзившая меня мысль, что именно я виновник его смерти так и осталась на душе тяжелым бременем запоздалого раскаяния. И что бы мне не говорили, и как бы не пытались меня убедить, что смерть Петра Степановича наступила в результате прободения язвы желудка, уверенность в собственной вине у меня не проходила, а только с каждым днем более утверждалась. Осознание непоправимости поступка еще более усугубляло мои страдания. Я стал ужасно рассеян, тон задавал на хоре невпопад и путал порядок песнопений. Настоятелю, в конце концов, это надоело, и он отправил меня во внеочередной отпуск на две недели, посоветовав съездить в монастырь. Раздумывать я долго не стал, тут же сел в поезд и отбыл в Оптину пустынь, надеясь там найти облегчение своей изболевшейся душе.
Глубокой ночью, когда все пассажиры в моем купе спали, я, измаявшись от бессонницы, тихонько слез со своей верхней полки и вышел в тамбур вагона. За окном мелькали мохнатые темные ели, а в неподвижно-черной небесной громаде равнодушным светом искрились звезды. Я прижался разгоряченным лбом к прохладному стеклу тамбурной двери и подумал: «Уж кому-кому, а этим звездам глубоко наплевать на все мои переживания».
Петр Степанович был певцом моего хора. Из своих шестидесяти семи лет жизни, он, почитай, полвека пропел в нашем храме. Не одного регента на своем веку сменил. Ко мне, не смотря на мою молодость, относился уважительно и обращался только по имени-отчеству. Теперь таких певцов не сыщешь днем с огнем. Про Петра Степановича можно смело сказать, что он певец старинного склада, который непросто грамотно поет с листа по нотам, а поет душой, проникая в самый глубинный смысл церковного песнопения. Найти профессионального баса в нашем городке сложно, а чтобы еще церковным человеком был, вообще дело немыслимое.
Только один недостаток портил все дело. Любил Петр Степанович приложиться к рюмочке. Был он высокого роста и богатырского сложения. С детских лет, обладая изрядным здоровьем, Петр Степанович, не раз в шутку говорил, что до сих пор не знает дороги в больницу. Про Петра Степановича рассказывали, что по молодости он на спор за раз выпивал в один присест четверть самогона. Махнет трехлитровую банку, словно стопку, потом берет селедку за хвост, как есть, не чищенную вместе с потрохами и начинает ее с головы жевать, да так, до самого хвоста всю целиком за раз съедал.
Сколько бы Степанович не выпивал, но к празднику, вновь как огурчик, на клиросе поет, Бога прославляет. Однако с годами частая пьянка его могучее здоровье все же подточила. Похмелье стало все более затяжным и болезненным. Теперь и на службу стал приходить в изрядном под хмельком. И тогда, как