– Да, в самом деле, постойте за нашу стратегическую школу. Ведь вы первый знаток. Блесните, блесните перед ними.
– Да какая же в этой войне стратегия! – возразил Тамарин, вместе и польщенный, и сконфуженный. Он и вообще не умел блистать, а тут надо было блистать по-французски. Однако он послушно пересел на место Вислиценуса и вмешался в разговор, который через минуту его увлек, несмотря на полную уверенность командарма в совершенной некомпетентности штатских слушателей. Ужасы испанской войны вызывали у Тамарина сожаление, – «хоть какие же войны без ужасов?» – но война радостно его волновала. Он следил за ней по газетам, как шахматный игрок, не участвующий в международном турнире, следит за тем, проверяется ли другими его идея.
– Я им подкинул Бадахос, теперь у нас есть добрых полчаса! – сказал тихо Кангаров, наклоняясь к Надежде Ивановне. Почему-то он на этот вечер возлагал большие надежды. С ужасом и счастьем он почувствовал, что почти собой не владеет. «Все равно! Все другое мне все равно! Теперь или никогда!..» – Я надеюсь, Бадахос тебя не так интересует?
– Нет, не так. А вас?
– Меня интересуешь только ты, и ты отлично это знаешь, скверная девчонка, – сказал он, не смягчая теперь своих слов обычной сладкой улыбкой. Она наивно-изумленно открыла рот. «Эти губки, я с ума схожу!..» Замирая, он совсем приблизил к ней лицо.
– Хочешь, детка, еще бенедиктина?.. Это мой любимый ликер.
– Хочу.
– Пей… Не так пьешь, дурочка. И я с тобой выпью… А потом я тебе что-то скажу…
– Ничего не скажете, и не надо… Да вы что ж себе в мою рюмку наливаете! У вас есть своя.
– Узнаю все твои мысли. А хочешь узнать мои? – почти прошептал Кангаров. Вермандуа издали бросил на них свой профессиональный взгляд. «Уже его любовница или только скоро будет? – с завистью спросил себя он. – Он смотрит на нее, как фрагонаровский Амур, снимающий рубашку с красавицы…»
Вислиценус действительно молчал все время обеда, несмотря на попытки графини ввести его в разговор. Мрачное настроение им овладело тотчас после прихода в ресторан. Еще в дверях кабинета он увидел Надежду Ивановну и сам испугался своей радости. «Как похорошела!..» Помахав ей рукой, он поздоровался с хозяином, еле назвал гостям (которые, глядя на него, старались скрыть удивление) одну из своих фамилий – первую, что пришла в голову, – и подошел к Наде. Ему, однако, показалось, что она совершенно не обрадовалась встрече. Это было неверно: напротив, Надежде Ивановне в ее первоначальном смущении было приятно всякое знакомое лицо; от растерянности она изображала светское спокойствие.
– Я так рад вас видеть! – произнес Вислиценус, крепко пожимая ей руку.
– Я тоже очень рада, – холодно ответила она и подумала: «Как он постарел! Совсем старик. Или болен?..» – Давно ли вы здесь?
– Я? Нет, не очень давно… Совсем недавно, – осекшись, ответил Вислиценус.
– И надолго в Париж?
– Да… А вы цветете, – сказал Вислиценус и удивился пошлости своих слов. – Вы надолго в Париж? – спросил он то же самое, что она. – Но как же… Как
– Вашими молитвами, – столь же развязно ответила Надежда Ивановна. К ним подошел Тамарин, также державшийся русских в этом смешанном, непривычном обществе. Он приветливо поздоровался с Вислиценусом, кое-как завел с ним вполголоса, по-русски, не очень оживленный разговор; Надя изредка вставляла невпопад светские замечания. Затем появился старый французский писатель, и все стали рассаживаться. Вислиценус на минуту замешкался, места рядом с Надеждой Ивановной оказались занятыми.
Он сел на первый свободный стул, рядом с графиней де Белланкомбр. По рыжему пиджаку и по виду соседа графиня догадалась, что он здесь был самый левый – «большевистский фанатик!». Она уже перевидала немало большевиков, но ни одного фанатика до сих пор не встречала и была поэтому особенно любезна. Кангаров, вначале с тревогой на них поглядывавший, скоро успокоился. «В самом деле, ее фраками и смокингами не удивишь. Для нее, быть может, в этом пиджачке, в мягком воротничке, в желтых ботинках есть даже какое-то очарование».
За обедом Вислиценус мало ел и много пил, пил все, что наливал лакей: херес, рейнвейн, красное вино, шампанское, ликеры. В молодости у него бывали периоды, когда он пил запоем, потом бросал совершенно; в Москве как-то снова запил, бросил и в последние годы не пил ничего. Некоторая устойчивость к вину у него оставалась; Вислиценус не опьянел и не повеселел, только стал еще бледнее, и сердце начало постукивать. Он до грубости односложно отвечал графине и что-то невнятно бормотал в ответ соседу справа, который на немецком языке излагал ему соображения о неминуемом близком падении Гитлера.
Впрочем, уже с хереса гостям, не желавшим разговаривать, необходимости в этом и не было. Вермандуа овладел беседой и почти не умолкал, так что командарм с удовлетворением думал: «Ну, у этого инициативы не вырвешь». – «Собственно, чего же я ждал? Что она бросится мне на шею? Разумеется, я ей чужой человек, и надо совершенно утратить над собой контроль, чтобы мечтать о каком-то вздоре… Обидно? Но жизнь подавляющего большинства людей состоит из обид, унижений, оскорблений. Одним больше, одним меньше…» Вислиценус старался не смотреть на Надежду Ивановну и все время ее видел: против него на стене висело зеркало. «Ну да, пора забыть о вздоре, когда стоишь одной ногой в могиле, и слава Богу, что стоишь…» Иногда он заставлял себя прислушиваться к тому, что говорил Вермандуа, и раздражался еще больше, быть может, потому, что находил в его мыслях некоторое сходство со своими.
«Плоско не то,
Раза два его через стол о чем-то спрашивал Тамарин, раз и Надя спросила: «Как же вы все-таки поживаете?» «Кажется, и имя-отчество забыла, – подумал он и хотел было ответить: ничего, думаю скоро сыграть в ящик, – но ответил: – Ничего, спасибо, вы как?» Однако она уже заговорила со стариком- французом. Потом, к концу обеда, к ней подсел Кангаров, и почему-то это было Вислиценусу чрезвычайно неприятно. Он отвернулся, стал мрачен, как туча, и пил все больше. «Вздор, конечно… Как многие грубые натуры, он склонен к платоническим увлечениям. Противен этот запах еды, вина, папирос… Все противно!..» Вдруг у него закружилась голова, в верхнюю часть груди снова вонзился кол, и заболела рука, и сердце застучало страшно, как никогда до того не стучало. «Если сейчас сыграю в ящик здесь, большая будет неприятность этому прохвосту, – подумал он. – Зато у нас кое-кто будет очень доволен…»
И снова, как тогда в кофейне, но по-иному, его пронзила мысль о расстрелянных в Москве людях,