К его удивлению, сторож вошел в камеру несколько раньше обычного времени и спустил на ночь койку, с утра прикреплявшуюся к стене. «Вероятно, это именно мне теперь делаются поблажки», – почти весело подумал он. Тотчас по уходе сторожа Альвера разделся и лег. В камере было довольно холодно. Он обогрелся под одеялом и радостно вспомнил свои мысли о том, что человеческая жизнь состоит из кусочков. «Да, да, это было верно, и я в самом деле благодарен вот за этот кусочек, за свою последнюю ночь… Впрочем, не последнюю: дело едва ли кончится в один день. И почему же после приговора начнутся какие-то иные дни и ночи? Разве я не знаю приговора заранее? Что же изменится? Адвокат патетически заявил, что подаст жалобу, кассационную, или апелляционную, или как это у них называется? Я для приличия поломаюсь – хотя зачем приличие? – и соглашусь: подавай. Это займет не меньше месяца». Ему не раз хотелось спросить у Серизье, сколько времени обычно проходит между приговором в первой инстанции и отклонением жалобы во второй; но спрашивать было стыдно, не спросил. «Стоит ли в самом деле подавать жалобу? Разумный ответ: конечно, не стоит. Из-за нескольких недель жизни – такой жизни! – незачем лишаться красивой формулы: «он отказался подать апелляционную жалобу». С другой же стороны, теперь красивые формулы тоже ни к чему, и никакого значения не может иметь фраза в отчете газет, которых я вдобавок и не прочту. Все-таки еще надо будет подумать…» Он знал, однако, твердо, что согласится на подачу жалобы. «Да и нельзя не согласиться: ведь останется еще целый месяц кусочков! У многих других и этого нет. И если в самом деле будет война, то миллионы «ни в чем неповинных» французов умрут гораздо более страшной смертью, разорванные на части, сожженные, отравленные газами, и это очень хорошо, и дай бог только, чтобы такой же – нет, еще худшей – смертью погибли миллионы немцев! Пусть они все истребят друг друга, туда им дорога, их обществу, которому я скоро заплачу свой «долг»…»

Он долго об этом думал: когда именно начался «долг», – очевидно, еще до появления на свет? Из тех бумаг было совершенно ясно, что отец заболел за год до его рождения. Альвера с усмешкой вспоминал, сколько горя и ужаса причинили ему эти бумаги, письма, рецепты, анализ крови. Это свалилось тогда так внезапно. «Отсюда все и пошло. Отсюда и пошел «мой долг обществу». Теперь эти мысли не возбуждали в нем ни ужаса, ни отвращения. «Да, наследственный сифилитик, природный кандидат в идиоты или в дом умалишенных… Keratite interstitiel, convulsions epileptiformes… Какой же мог быть другой путь! Нет, философской ошибки не было. Жизнь есть произведение множителей количества и напряженности… A=U +T ? (dA/dT), – вспомнил он и обрадовался, что помнит. – Где теперь моя тетрадь? И весь смысл жизни в том, чтобы увеличить множитель напряженности, чтобы жить как можно напряженнее, опаснее, острее, все равно как. И я это сделал! Глупая случайная ошибка все погубила, то есть свела до минимума множитель количества, но множителя напряженности она не коснулась. А как считать множитель количества: двадцать лет? оставшийся месяц?» Он вдруг вспомнил, что после отклонения апелляционной жалобы можно еще подать просьбу о помиловании президенту республики. «Это самое малое неделя! Еще неделя жизни!» Им овладела радость: кто-то вдруг подарил ему неделю жизни. «Неловко подавать? Вздор! Подаст адвокат вопреки моей воле…» Еще неделя кусочков жизни – вот таких, как сейчас: тепло, клопов нет, чего же еще?

Лампочка погасла. Он скоро задремал. Ему снился страшный сон, тот, который уже снился ему однажды, давно, сон о пастушке, поссорившемся с солнцем. Солнце мстило пастушку. Пастушок играл на чем-то, на свирели, что ли? Играл что-то очень страшное. Альвера не улавливал ни мелодии, ни слов. «Du courage, du courage», – пела прелестная мадемуазель Мортье. Он потащил ее, с восторгом думал, что это чудесно, и упивался любовью, насилием… «Defense de deposer et faire des Ordures», – строго говорил кто-то с забора у тропинки, у той тропинки. Две девочки, взявшись за руки, шли в черно- желтом треугольничке. Пронесся автомобиль и протрубил, и вдруг трубный звук его стал расти, страшно расти и слился со свирелью, и Альвера уловил мелодию и в ужасе бросился бежать, но автомобиль несся за ним и гремел: «…Tu veux done, cruelle gantiere, – Tu veux la mort du Bresilien!..»

Он проснулся с криком и, задыхаясь, сел на постели. Где-то гремели засовы. По ночам, каждые два часа сторожа обходили тюрьму, отворяя и затворяя двери; гул разносился по всей тюрьме. «Это за мной – туда!» – подумал он, трясясь от ужаса. В ту же секунду он увидел перед собой внизу месье Шартье, с дергающимся от тика лицом, с выкатившимися глазами. «Молодой человек, я вам дам вперед двести франков, вы снимете квартиру, вы славный молодой человек», – говорил, дергаясь, месье Шартье. Засовы гремели. Альвера, откинув голову, изо всей силы ударился ею о стену и лишился чувств.

VII

Толстый, коренастый, необыкновенно бодрого вида певец уже поблагодарил сердце за то, что оно такое. Закуска была очень хороша. «Не то, конечно, что у покойного Донона, но во французском ресторане средней руки такой не получишь», – сказал Наде с приятным удивлением командарм Тамарин. «Всегда меня слушайтесь, я вас худому не научу, – ответила Надя. – Видите, наше поет. Уж если они поют наше!.. Все-таки я очень довольна вечером, а вы?» – «А я и подавно», – ответил совершенно искренне командарм.

Кангаров неожиданно решил провести весь отпуск в уединенном санатории под Парижем. Он со вздохами всем сообщал, что таково строжайшее предписание врачей: «Ничего, товарищи, не поделаешь, сам Альбер Фуко строго-настрого приказал: сердце очень стало пошаливать». В действительности профессор в ответ на его вопрос, не следовало ли бы ему немного отдохнуть в санатории, ответил, что ничего против этого не имеет. «В каком же именно, господин профессор?» – «В каком хотите».

У Кангарова в последние месяцы развилась необычайная мнительность. Надежда Ивановна, не стесняясь, говорила, что у него началась мания преследования, и про себя объясняла это московскими процессами. События и в самом деле отразились на его физическом состоянии: он боялся теперь всех и всего, избегал людей, старался писать по возможности меньше писем; развертывая советские газеты, бледнел и читал их порою с настоящим ужасом. Вначале Наде казалось, будто он притворяется тяжело больным человеком именно для того, чтобы, в случае вызова, отказаться от поездки в Москву. Потом она убедилась, что он сам убежден в своей тяжкой болезни. Иногда на него находили и настоящие припадки бешенства. Надя огрызалась, но слабо: фикция его болезненной горячности была официально признана и ею; Кангаров теперь не говорил, а брякал; он был человек, режущий правду-матку.

Жить при нем становилось ей все труднее. Надежда Ивановна не была любовницей Кангарова, – самая мысль эта показалась бы ей гадкой. Но под предлогом отеческой любви к ней, потом и без всяких предлогов он наедине позволял себе больше того, что могло быть оправдано шутливостью. Этому легко было положить конец вначале. «Если бы сразу послать его к черту, с него как рукой бы сняло! – с досадой думала теперь Надя, и сама не могла понять, почему тотчас этого не сделала: – Может, в самом деле я развратная?» Кангаров не раз, блестя глазами, говорил ей, что в тихом омуте черти водятся. Понемногу становилось все труднее прекратить вольности, «да как-то было бы и глупо». Еще позднее произошла бурная сцена с Еленой Васильевной, – Надя плакала два дня от обиды и злости. Ей стало известно, что все сослуживцы считают ее любовницей Кангарова. Она изумилась: «Какое, однако, дурачье! Это просто смешно!» – и предписала себе: «Ноль внимания!» Оказалось, однако, что это не только смешно, но и очень неприятно.

Неожиданно она получила повышение по службе: должность переписчицы как-то объединили с занятиями переводчицы и личной секретарши, провели по штату или по двум штатам, и она стала получать вдвое больше жалованья. В связи со сплетнями повышение принимало как будто нехороший характер. Но отказаться от двойного жалованья, которое давало ей возможность – наконец-то – одеться по-настоящему, Надя не могла и не хотела, тем более что никакой – или почти никакой – вины за собой не знала, да и в самом деле была при Кангарове переписчицей, переводчицей и секретаршей: «Глупо было бы отказываться из-за того, что говорят какие-то мерзавцы и негодяи!» – в последнее время мысли обо всем этом стали для Надежды Ивановны настоящим кошмаром. Она плакала по ночам, говорила себе, что подаст прошение о переводе в Москву, но все не подавала и даже не знала, как это сделать: через Кангарова? помимо него?

Однажды она решилась осторожно с ним заговорить о переводе в Россию – он сразу побагровел, и глаза у него пожелтели. «Ты что, с ума сошла, что ли? Какая муха тебя укусила! В Москву? Куда в Москву? На какую работу? Кто тебе даст службу, если ты уйдешь после того, что я для тебя сделал? И ты что же меня

Вы читаете Начало конца
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату