Сначала цитата из письма Ю.П. Семенцову, химику, однокурснику Алданова по Киевскому университету (письмо от 16 февраля 1955 г.):
«У меня здесь в Ницце добрый знакомый Деслав, кинематографический деятель и украинский публицист (…) Мы с ним нередко встречаемся днем в кофейне, и без десяти семь он неизменно уходит домой – слушать киевское радио на украинском языке. Так вот, он меня все «утешает»: «Хоть Вы, Марк Александрович, больше, верно, никогда не увидите Вашего Петербурга, но Киев увидите и очень скоро. Будет независимая Украинская республика, и, разумеется, мы Вас туда пустим, так как Вы родились в Киеве». – «Неужели пустите? Ведь я не украинский писатель». – «Пустим, и даже будем печатать переводы Ваших книг, и платить будем авторский гонорар».
Вторая цитата из письма Алданова крупному политическому деятелю предоктябрьской России В.А. Маклакову (в 1917 г. он посол России во Франции, а позднее эмигрант, публицист и мемуарист). В трудный свой час на старости лет Маклаков написал Алданову, что прожил жизнь впустую, его дело и книги скоро позабудут. В ответе от 27 марта 1950 г. Алданов не только отыскивает единственные убедительные слова утешения, он рассуждает о бессмертии как философской проблеме, высказывает мысли, которые впоследствии положит в основу своей замечательной «Повести о смерти»:
«Ваша жизнь, Вы пишете, прожита даром! Я готов убрать этот восклицательный знак, если считать, что всякая человеческая жизнь живется даром и что никто после себя ничего не оставляет. В таком взгляде, конечно, была бы немалая доля правды. Книги, или картины, или ученые труды человека живут много пятьдесят лет, музыка немного дольше. Приблизительно столько же хранится память о человеке, который памяти стоил, хотя бы ни одной строчки он не написал. Затем забывают по-настоящему – как что-то, а не как звук – и тех и других. Есть счастливые исключения, но ведь, скажем правду, они в громадном большинстве случаев «бессмертны» мертвым бессмертием. Никто ведь, правду говоря, не читает ни Данте, ни Аристофана, или читают их раз в жизни, в молодости, чтобы можно было больше к ним никогда не возвращаться (Екклезиаст и «Война и мир» не в счет). Помнят имя. И если чего-нибудь стоит такая формальная память, то Вам этот вид памяти обеспечен как знаменитейшему русскому оратору периода, который, верно, будут помнить долго. Историки, даже самые враждебные, должны будут в своих трудах к Вам возвращаться постоянно».
Хорошо, что Алданов сделал оговорку насчет «счастливых исключений». На деле они не так уж редки, и судьбой ему самому было предназначено стать одним из таких исключений. По одному из его романов («Ключ») недавно был поставлен фильм, еще один фильм, документальный, был посвящен жизни и творчеству писателя, закончено изданием новое восьмитомное собрание его сочинений. Его не забыли – и не только имя, но и книги.
Часть первая
I
Во сне человек, называвший себя Вислиценусом, видел все то же. Этот кошмар посещал его особенно часто в последние годы: выстрелы, кровь, погоня, лес, чаща, зажатый в руке револьвер с взведенным курком – тогда еще у револьверов взводились курки, – все то, что как будто бывает лишь в кинематографе, но с ним было в жизни, в его странной жизни, точно составленной в подражание плохому неправдоподобному фильму. Люди приближались и свистели, он сжимал револьвер все крепче: решил живым не отдаваться и в то же время во сне думал, что в этом романе из жизни американских трапперов на картинке был человек с
Вислиценус встал, вынул из кармана гребешок, привел в порядок волосы и кое-как с досадой расчесал давно отросшую, но все еще непривычную седоватую бороду: она в Москве сразу состарила его лет на десять. «А узнать все-таки нетрудно. Да и скрываться теперь незачем. Детская игра, – рассеянно думал он, поглядывая на все медленнее проходившие за окном чистенькие каменные, кирпичные строения, – детская игра»… В памяти всплыла другая картинка из детского романа с надписью: «Медленно прицелился он в неподвижно стоявшего Корнелиуса»… За окном что-то закричал дикий голос; Вислиценус покачнулся от толчка. Из вагонов, суетясь, с радостными и растерянными возгласами стали выходить люди. По перрону катил повозочку мальчик и выкрикивал, неприятно картаво растягивая букву «р»: «Cafe… Br-rodchen! Belegte Br-r-rodchen…»[1] Вислиценус остановил его, взял картонный стакан с кофе и больше для того, чтобы проверить свой выговор – отвык от немецкой речи, – спросил, какая это станция. «Франкфурт-на-Одере», – с удивлением ответил мальчик, почему-то обиженно подчеркивая «на Одере». Франкфурт-на-Одере! «Was macht das?»[2] – еще спросил Вислиценус и, разобравшись в немецких деньгах, заплатил, сказав, как немец: «Stimmt»[3] («нет, не забыл»…). «Danke sehr, danke schon[4] , – пропел мальчик и покатил повозочку дальше: – Cafe, Br-rodchen!..»
Из-за угла строения появился отряд дружинников и быстро, тяжелым, крепким, звонким шагом прошел по перрону. На них смотрели с любопытством из вагонов; чувствуя взгляды, они шли особенно молодцевато, точно в сражение. «Хорошо идут», – подумал Вислиценус. Он знал в этом толк: в молодости служил в армии, лишь немногим было известно, в какой именно. Здоровые, энергичные, молодые лица с общим у всех радостным, самодовольным и тупым выражением вызвали у него такой прилив отвращения и ненависти, что сердце как будто снова стало биться сильнее. Тут же он подумал, что у той молодежи, марширующей в Москве, такие же лица и такой же вид, – разве только эти несколько крепче, здоровее и, главное, чище. И все тут: перрон, мундиры, свастика, белая куртка мальчика, восковые бумажки бутербродов – так и сверкало чистотой, от которой он тоже давно отвык, как от немецких денег. Отряд исчез в подземном проходе вокзала. «Полагалось бы пожелать, чтобы эти обманутые юноши под влиянием пропаганды перешли в коммунистический лагерь», – подумал он, садясь. Для краткости он просто пожелал им смерти. Вспомнил, что много лет тому назад в Москве одна девица, кокетничая, спросила его, задушил ли бы он своими руками лорда Керзона. Сделав страшные глаза, он в тон ей ответил, что уж очень неудобно душить своими руками: «Обычно я пользуюсь револьвером; а уж если душить, то отчего же не прибегнуть к услугам товарища палача?» Эффект ответа, особенно слов о «товарище палаче», был необыкновенный – девица так и затрепыхалась: ах-ах!.. Вислиценус знал, что ему с почтительным испугом приписывают в прошлом самые страшные террористические акты. «Мог бы стать в провинции первым любовником. А в сущности, сказал девице правду…» Он не чувствовал особенной ненависти именно к лорду Керзону, но, разумеется, в свое время не мешало повесить и лорда Керзона: «Зачем же ему было умирать в своей постели? Да и вообще легче перечислить тех, кого вешать не надо…»
Кондуктор прокричал страшным голосом: «Einsteigen!..»[5] Поезд тронулся. Вислиценус умылся, в купе был умывальник красного дерева. «Да, они устраиваются удобно», – подумал он, вспоминая, как путешествовал в былые времена. Роскошь его раздражала – почти все раздражало его, он и теперь, если б был свободен, взял бы билет третьего класса. Но Вислиценус был причислен к посольству: по роду его работы из-за чемодана, который он вез, ему везде, а особенно при проезде через Германию, был необходим дипломатический паспорт. Посольство же, чтобы не иметь нежелательных соседей, заняло весь международный вагон. «Все равно провожатый, конечно, от