стремились). К тому же какой иностранец Альвера? Вы его слышали, господа присяжные, он говорит по- французски, как мы с вами… Возвращаясь к свидетелю, я его просил бы сказать несколько подробнее о личности подсудимого.
Вермандуа вздохнул и произнес свое слово. Теперь был очень осторожен, точно имел дело с мошенниками, – но надо было помогать одному извратителю истины против другого. Кратко упомянул об ужасной обстановке, в которой прошли годы детства Альвера, о новой психологии, создавшейся у людей после войны. «Вы поймете мою мысль, господа судьи, – сказал он, стараясь говорить возможно более ясно, естественно и вразумительно. – В те ужасные четыре года люди привыкли к мысли, что убить человека очень просто (по залу пронесся легкий ропот: может быть, у другого писателя столь осторожно выраженная мысль сошла бы гладко, но коммунистические симпатии Вермандуа были слишком известны. Прокурор пожал плечами). – Вы понимаете, господа судьи, что я не сравниваю ремесло солдата с ремеслом убийцы, но я говорю об атмосфере, в которой выросло это несчастное поколение…» Затем он перешел к вредной роли кинематографа (о газетах не упомянул; в зале было много журналистов, незачем раздражать печать). Упомянул и о соблазнах большого города, особенно страшных для бедного молодого человека, не могущего себе позволить ничего, кроме самого необходимого. И, наконец, перешел к необыкновенной нервности Альвера. «Он всегда производил на меня впечатление человека весьма порядочного (прокурор опять пожал плечами), но неуравновешенного и болезненно воспринимающего социальные контрасты и социальные несправедливости». На эту тему Вермандуа говорил минут пять, и говорил хорошо, хоть ему было очень совестно. Зал слушал его настороженно, как будто с некоторой враждебностью. Не слушали только два человека: Альвера, который по-прежнему сидел, изогнувшись набок, закрыв лицо левой рукой, да еще председатель: он все это слышал тысячу раз, знал заранее наизусть и совершенно этим не интересовался: надо это слушать, как надо спрашивать свидетелей: «Клянетесь ли вы говорить правду, всю правду и только правду?»
– Благодарю вас, – сказал с чувством Серизье, когда Вермандуа кончил. – Мы не забудем, что это блестящее слово, столь исполненное человечности, доброты, мудрости, принадлежит не только писателю, составляющему гордость Франции, но и признанному во всем мире знатоку человеческой души. Господа присяжные, быть может, вы признаете вместе со мной, что психологические наблюдения г. Луи Этьенна Вермандуа стоят заключения трех средних врачей, экспертов, особенно если принять во внимание, что господа эксперты говорили с несчастным Альвера десять минут, а наш знаменитый писатель знал его чрезвычайно близко. Я больше вопросов не имею, – сказал защитник, садясь с таким видом, точно теперь уже не могло быть ни малейших сомнений в оправдательном вердикте.
Узнав, что и прокурор больше не имеет вопросов, председатель поблагодарил свидетеля и сообщил ему, что он теперь имеет право остаться в зале. Вермандуа поклонился, сел поближе к выходу и минуты через три незаметно вышел.
На улице он немного отдышался, но тоска и отвращение у него все росли. Увидев кофейню, он поспешно туда направился, занял место в самом дальнем углу и, несмотря на запрещение врача, несмотря на повышенное давление крови, спросил большую рюмку арманьяка.
XII
К великой радости репортеров, дело шло быстрее, чем ожидали. Свидетелей было мало, эксперты оказались не словоохотливые, прокурор говорил всего полчаса. По общему мнению, речь его была очень сильна. «Далеко пойдет! Прекрасный оратор, – заметил с уважением в тоне сотрудник вечерней газеты, хоть ему за долгие годы работы одинаково надоели и красноречивые прокуроры, и красноречивые адвокаты. Он уже успел пробежать в своей газете отчет о первой части заседания (секретарь редакции ничего не выпустил,
Трибуны для публики были теперь менее полны, чем в начале заседания: и стоять было утомительно, и преступник всех разочаровал, и дело оказалось не очень интересным, в сущности, обыкновенное убийство с целью грабежа, прикрытое какими-то анархическими штуками, от которых на суде обвиняемый, по- видимому, вообще отказался. Его ответы были бессодержательны до нелепости; если симуляция, то очень неумелая. Граф де Белланкомбр уехал в самом дурном настроении духа. Ссоры с женой не было, но вышел холодок: она непременно желала остаться. «В таком случае я пришлю за вами машину, я очень устал, я поеду домой». – «Сделайте одолжение». – «Если вы готовы уехать тотчас после речи – как его? – вашего друга, то я могу вас подождать». – «Я останусь до конца: до приговора».
Председатель предоставил слово защитнику. В зале опять
– Messieurs de la Cour, messieurs les Jures[171]… – так, несколько по-старинному, он всегда начинал свои судебные речи. Помолчал еще немного и заговорил медленно, делая для начала остановки после каждых двух-трех слов: – Tres breves… tres sinceres, tres simples… seront les observations que j’ai а vous presenter…»[172] «Это значит, не менее чем полтора часа», – решил про себя председатель.
Вермандуа оставался в кофейне очень долго. Забыв о давлении крови, вопреки всем врачебным указаниям, он за первой рюмкой арманьяка спросил вторую, и, хотя выпил их чуть не залпом, настроение у него лучше не стало. «В моем показании ничего постыдного не было, – угрюмо думал он. – Если и сказал несколько слов, которых говорить не следовало, то это было тотчас исправлено. Я говорил разумно, не мямлил, не запутался. Все, что я мог сделать, я сделал, и этот человек с языком без костей (разумелся Серизье), конечно, сумеет использовать мое показание. А если газеты останутся недовольны, то, видит Бог, мне это совершенно безразлично». (Он мысленно себя проверил: действительно ли видит это Бог? Да, почти безразлично.) «В чем же дело и почему у меня такое ощущение, будто я участвовал в недостойном деле? Суд? Право карать? «Не судите да не судимы будете»? Нет, все это ко мне не относится и относиться не может. Я государственник, суда никогда не отрицал».
Он вынул из кармана газету. Агония Тихона… Аэропланы генерала Франко потопили снова английский пароход… По опубликованным в Токио данным, китайцы с начала мирного проникновения японцев в Китай потеряли не менее ста тысяч человек убитыми… В Берлине за попытку воссоздания коммунистической партии казнены Адольф Рейнте и Роберт Штамм… В Белоруссии четырнадцать советских служащих признались, что подмешивали толченое стекло в муку для Красной Армии, и приговорены к смертной казни… Последнее сообщение было особенно неприятно Вермандуа: оно не укладывалось в графу фашистских зверств. Но и независимо от этого такая концентрация зла в одном номере газеты поразила его, несмотря на приобретенную в последние годы привычку. «Да, черт делает что может, он на прямом пути к всемогуществу…»
Вбежавший в кофейню разносчик принес вечернюю газету. Непонятным чудом в ней уже описывалось его появление в суде. Инцидент был подан в особенно эффектной форме, с большим заголовком, – Вермандуа и не заметил, что все это было так драматично. Поместили и его фотографию, правда, старую. «Это из их коллекции на случай внезапной смерти. Скверная фотография, надо бы дать им другую. Снимок из зала суда, верно, попадает в следующее издание. Или то были фотографы утренних газет?» Репортер