для столбов. И вот вечером ребята прогуливаются вдоль ограды. Потом, без десяти одиннадцать, за десять минут до отбоя, вдруг дружно берут забор, переставляют его в новые ямки, а старые заравнивают и закрывают дерном. А наутро: «Почему забор перенесен?» — «Как перенесен? Все как было. А разве он не здесь стоял?» А потом точно таким же способом посадили березки. Территория принадлежала музею и сажать ничего не разрешалось. Все проделали так же незаметно, а потом с невозмутимым видом предъявили старый план, где деревья были обозначены: «Видите, так было». И так, хотя каждый шаг — в особенности в том, что касалось разного рода согласований — давался с трудом, на территории Академии довольно быстро начались перемены.
Постепенно мы продвинулись в чертогах еще наполовину, вплоть до пределов нынешнего храма, который был тогда кинозалом и городским домом культуры — поэтому вечерние занятия студентов нередко проходили под музыку, доносившуюся из–за стены. Затем, в 1955 г. был передан храм; было великолепно организовано его освящение. Патриарх совершил это освящение с процессией по Лавре, с перенесением мощей. До этого всенощную служили в чертогах, а литургию в одном из храмов Лавры, который нам предоставляла братия.
<154> Когда храм передавали в наше пользование, было поставлено условие, чтобы «посторонних» на службах не было. Мы не сопротивлялись. Но как только начались службы, в храме появились прихожане. И те, кто нас контролировал, были просто поставлены перед фактом. На недоуменный вопрос высоких чинов: «Помилуйте, у вас на службах люди!» — отвечали: «Да, но как же может быть служба без людей?» Так и утвердилось, завели еженедельное чтение акафиста. Храм стал общедоступным.
Самым нелюбимым моим предметом в годы учебы была гомилетика. За все время обучения я произнес всего две проповеди, причем одну написал заранее, а другую говорил прямо без подготовки. Проповедь вообще говорится к случаю и в отрыве от конкретной обстановки не воспринимается. Получаются общие вещи, которые никого не волнуют. Поэтому мне трудно читать, например, проповеди о. Иоанна Кронштадского. Владыка Вениамин (Федченков), еще будучи ректором семинарии, преподавал гомилетику. Однажды он дал студентам на разбор проповедь о. Иоанна, которого не просто любил, но им дышал, и весь был к нему устремлен. Студенты прочитали и вынесли резолюцию: «Проповедь провинциального священника».
О том, какие бывают проповеди, есть немало историй — выдуманных и невыдуманных. Вот, например: некий священник говорил проповедь после Евангелия. «Господь — сказал он, — сотворил чудо: он
Или еще: священник говорил проповедь на Преображение, пересказывая содержание евангельского чтения. «Хорошо нам зде быти, — сказал апостол Петр, — Сотворим три кущи: Тебе одну,
<155> Я знал троих великих проповедников. Это были о. Николай Колчицкий, митрополит Николай (Ярушевич) — «Крутицкий», и Патриарх. У каждого была своя манера. Колчицкий начинал проповедь властно, спокойно и мог удерживать аудиторию в течение сорока минут и более. Проповедовал обычно после вечерней службы, которая в Елоховском соборе начиналась в шесть и заканчивалась не раньше половины одиннадцатого — и народ не расходился. Голос у Колчицкого был звучный — бас–баритон, каждое слово звучало веско и убедительно. Мне запомнилось, как он, проповедуя в каком–то храме (а его часто приглашали служить в разных храмах, почти как архиерея), закончил проповедь стихотворением:
Одна есть в мире красота,
Любви, печали, отреченья
И добровольного мученья
За нас распятого Христа.
Я потом пытался найти, откуда это стихотворение — но среди того, что у меня было, не встречал [72].
«Крутицкий» говорил совсем по–другому. Его проповедь обычно занимала минут двадцать и вся была построена на эмоциях, на экстазе.
Патриарх редко говорил дольше пяти минут, но каждое слово его было юридически точно и взвешенно. В его голосе чувствовалось глубокое внутреннее переживание, духовное сосредоточение. Помню, как он сказал в храме Пимена Великого, на первой службе, после удаления оттуда обновленцев: «Здесь сами стены несут позор заразы…»
К проповедям он никогда не готовился, никогда их не записывал, и поэтому они никогда не издавались. Так же без подготовки он произносил речи на поставление в епископы. Когда ему было уже хорошо за восемьдесят, он как–то пожаловался, что ему стало трудно произносить эти длинные речи. «Так Вы бы читали, Ваше Святейшество!» — посоветовали ему. Он искренне удивился: «Правда?» — Ему и в голову не приходило, что речи можно <156> читать. Тогда ему стали заготавливать матрицу, он ее редактировал и потом зачитывал. Должен признаться, что я носил под стихарем магнитофон и тайком записывал проповеди Патриарха.
У меня самого проповедь получается лучше всего, когда я совсем к ней не готовлюсь. Я как–то мобилизуюсь, и сразу приходят и мысли, и слова, и образы. А если с вечера подберу материал, заготовлю план — почти наверняка ничего не получится.
Года два ректором Академии и семинарии был о. Александр Смирнов, зачинатель нашей издательской деятельности. Он был человек солидного телосложения, ходил всегда подпоясавшись красным кушаком, за что заслужил прозвище «кучер».
Помню, я тогда нашел преподавательницу скрипки для нашего инструментального ансамбля и пригласил ее познакомиться с ректором. Забавно смотрелись они рядом: ректор со своей «кучерской» внешностью — за столом, а перед ним — маленькая, изящная, интеллигентная старушка. Ректор посмотрел ее документы. «Так… Мария Николаевна… Ильченко… Это что ж, девичья фамилия или по мужу?» — «По мужу» — «А муж–то что, хохол?» Старушка растерялась: «Да… Муж в некотором роде украинец…» [73]
<157> О. Александр Смирнов умер в сентябре 1950 г. — внезапно. На похоронах слово произносил, в частности, Вертоградов. Он говорил витиевато, в византийском стиле, но со множеством сорных слов типа «так сказать», «понимаешь», «значит» — что создавало трагикомический эффект: «Вот лежишь ты, понимаешь, бездыханный, а ведь вчера еще, можно сказать, ты разговаривал со мной по телефону…»
На экзаменах во время подготовки у нас можно было иметь при себе список вопросов — чтобы лучше ориентироваться. Естественно, эти списки были изрядно «подкованы» — рядом с вопросом убористым почерком писали и ответ. У нас учился один старенький священник, о. Сергий. Как–то достался ему вопрос по догматике. Выйдя отвечать, он прочитал вопрос и замолчал. «Ну, что же вы, батюшка?» — «Да, тут очень мелко написано, я не вижу!» Но его все любили и оценку поставили положительную.
Бывало, что заниматься приходилось ночами. Чтобы не клонило в сон, практиковали такой «физиологический раствор»: крепкий сладкий чай и хлеб с солью. Я как–то, для большего эффекта, добавил к нему кофе, — так потом еле в себя пришел: состояние лихорадочного возбуждения, сердцебиение и т. п.