Лишь очень немногим эмигрантам удалось как-то зацепиться за окружающую их жизнь и устроиться на работу по своей специальности. Вся остальная масса расположилась на последней ступени лестницы и так и не смогла сойти с нее в течение всех последующих лет.
Очутившись в «стане погибающих», эти люди, познавшие когда-то сладость жизни «стана ликующих», почувствовали себя униженными и оскорбленными до крайнего предела. Они затаили в себе глухую злобу. Но злоба эта потекла совсем не по тому руслу, по которому она, следуя законам логики, должна была бы течь. В описываемую пору ни один русский белый эмигрант не отдавал себе отчета в том, что судьба и положение в обществе его самого и его сотоварищей есть не более как частный случай общей судьбы всех эксплуатируемых. Его злоба против эксплуататоров, на которых ему, попав за границу, пришлось работать, была бы вполне понятна и закономерна.
Он же обрушил ее целиком на всю страну, в которой теперь работал, и на народ, среди которого он жил, считая их виновниками своего падения.
А между тем ни страна, ни народ были тут ни при чем. В частности, как мне уже приходилось отмечать в предыдущей главе, общая конъюнктура, сложившаяся в Болгарии в описываемые годы, была очень благоприятной для эмигрантов.
Болгария (так же как и Югославия) согласилась принять в 1921 году несколько десятков тысяч человек — бывших военнослужащих врангелевской армии, донских казаков и «гражданских беженцев». Я уже говорил, что при этом решении играли роль не только политические соображения, но и глубоко вкоренившиеся в сознание каждого болгарина идеи славянофильства и чувство глубокой признательности России и русскому народу за освобождение в 1878 году от пятивекового турецкого владычества.
Попав в Болгарию, бывшие обитатели галлиполийского, лемносского и константинопольского лагерей в подавляющем большинстве очутились на тяжелых, изнурительных и скуднооплачиваемых работах у частных предпринимателей. И вот свою затаенную злобу и неприязнь к тем, на кого они вынуждены были трудиться, белоэмигранты перенесли на всю Болгарию в целом, на весь болгарский народ, на его культуру, искусство, быт и нравы.
За пять лет, проведенных мною в Болгарии, близко соприкасаясь с тысячами белых эмигрантов, я не запомнил ни одного случая, чтобы кто-нибудь из них заинтересовался болгарской историей и культурой, познакомился с богатой болгарской литературой и поэзией, изучил болгарское народное искусство и, наконец, хотя бы свободно говорил по-болгарски.
Русские эмигранты неизменно говорили в своей среде о Болгарии и болгарах в пренебрежительно- высокомерном тоне. Считая себя прямыми потомками того поколения, которое вступило в 1877 году на болгарскую землю в качестве освободителей, они претендовали на то, чтобы победоносные лавры их предков были целиком перенесены на них самих. Они недоумевали и негодовали, когда увидели, что болгарский народ отнюдь не склонен считать обоснованными эти странные претензии.
После этого читатель поймет, что, когда в 1923 году для белых эмигрантов, осевших в Болгарии, открылась возможность переезда во Францию, тысячи их ухватились за нее с восторгом. Был провозглашен новый лозунг: «Лицом к Европе!» А о том, что во Франции их ждут еще более тяжелые и изнурительные работы и что выход из создавшегося положения заключается не в том, чтобы переезжать из страны в страну, а в чем-то совсем другом, никто из них в описываемые годы не думал. «Ведь все это временно.
Завтра — „весенний поход“, большевики будут свергнуты и мы с триумфом вернемся в Россию…» Итак, началось массовое переселение эмигрантов с Балкан во Францию. Оно продолжалось до конца 20-х годов, то есть до того момента, когда разразился очередной экономический кризис во всех странах капиталистического мира. Заказы, сыпавшиеся на французскую промышленность из-за границы как из рога изобилия, кончились.
Часть фабрик и заводов закрылась. Торговые предприятия лопались одно за другим. Приток туристов, давший Франции в 1926 году 2 миллиарда долларов, прекратился. Русских эмигрантов, работавших на заводах, — шахтах и других частных предприятиях, выкинули за борт первыми.
Но все же за 1923–1927 годы во Францию переехало с Балкан несколько десятков тысяч эмигрантов.
Лозунг «Лицом к Европе!» временно давал им надежду и иллюзию некоторого приобщения к «настоящей европейской жизни» вместо «прозябания в какой-то деревне», как они часто называли страны Балканского полуострова. Но чувства их к Франции были довольно смутными и во всяком случае далекими от восторга.
Психологический «климат» во Франции для русских эмигрантов был совершенно иной, не имевший ничего общего с тем отношением, какое они встретили в 1921 году в Болгарии.
На этом «климате» стоит остановиться подробнее. Начинать опять приходится издалека.
Первую мировую войну русское интеллигентное общество, за исключением истинно революционной его части, относившейся к войне непримиримо, встретило с сознанием каких-то сверхвысоких и благородных целей, какие эта война якобы преследовала. Тут были и самые теплые чувства к обиженной Австрией «младшей славянской сестре» — Сербии, и освобождение из-под ига габсбургской монархии западных и южных славян, и религиозный фанатизм под лозунгом «Крест на святую Софию!», и политический лозунг «Константинополь и проливы!».
Сверх всего этого ненависть к прусской военщине, преклонение перед страданиями раздавленной Бельгии, восхищение так называемыми «демократическими свободами» союзных парламентарных государств и многое другое.
Словом, кажется, было все, кроме самого главного — понимания настоящих причин, вызвавших эту бессмысленную бойню, обошедшуюся Европе в 10 миллионов человеческих жизней.
Истинной физиономии империализма никто, кроме просвещенных в вопросах социологии одиночек, разглядеть не смог. На западноевропейских союзников это общество смотрело с благоговением и восторгом. Отношение его к ним было проникнуто духом рыцарской верности. В своем маниловском прекраснодушии оно верило во взаимность этих чувств.
Но это длилось недолго.
В 1916–1918 годах я в качестве младшего врача одного из пехотных полков русской армии, занимавшего участок фронта в лесах и болотах Полесья, был свидетелем того, как в этом созданном фантазией здании рыцарского служения союзникам появились глубокие трещины.
Фронтовое офицерство, как и все русское интеллигентное общество, не могло не видеть, что, в то время как русские армии, плохо вооруженные и истекающие кровью, устилали своими трупами грандиозные пространства в ходе военных операций, предпринятых с целью облегчения положения западных союзников, эти союзники, развернувшие к 1916 году всю свою военно-техническую мощь, не спешили облегчить положение своего великого союзника на Востоке, когда ему приходилось туго.
На Востоке: сводки о грандиозных наступательных операциях, о взятых городах, о занятых обширных территориях или же, наоборот, об отступлении истекающих кровью, почти безоружных армий и об оставленных городах, уездах, губерниях.
На Западе: «Нами взят домик паромщика…» или: «Нами оставлен домик паромщика…» Шила в мешке не утаишь. Нельзя было утаить и того, что русское интеллигентное общество раньше не знало психологии правящих классов и военного командования западных партнеров по союзу, именовавшемуся Entente cordiale (Сердечное согласие).
А психология эта в данном вопросе была необыкновенно проста: «Воевать до последней капли крови… русского солдата!» Свои же союзнические обязательства выполнять весьма своеобразным способом: продавать этому союзнику пушки, пулеметы и винтовки, в которых он так нуждается; взимать за них плату золотом; извлечь прибылей от этой продажи не 20 и не 30 процентов, как в мирное время, а 100, 200 и более.
Не правда ли, неплохо?
Вот почему к концу первой мировой войны определенная часть русской общественности говорила об Англии, Франции, Бельгии, Италии и США тоном нескрываемого раздражения и злой иронии: — Не союзники, а «союзнички»!..
С этим раздражением и неприязнью и вступило во Францию после первой мировой войны большинство русских эмигрантов. Последующие годы еще более усугубили эти чувства. По каким причинам — об этом будет сказано в одной из последующих глав.