Я пригляделся к зеленоватой воде и увидел золотых рыбок. Они пикировали вверх, склёвывали лебединую пищу и медленно опускались на дно. Внезапно они бросились врассыпную, и я увидел медленно плывущую длинную тень.
— Это осётр, — объяснила мама, а Кыш, поглядев в воду, залаял.
Я разглядел острый, загнутый нос и щитовидные пластинки на голове, спине и боках. Осётр был похож на подводную лодку. Он что-то выискивал на дне, а на поверхность ни разу не поднимался. По берегу, любуясь им, ходила толпа отдыхающих, и мы тоже. Потому что уж очень он был красив!
И когда осётр долго отдыхал на одном месте, я услышал голоса двух бородатых, с волосами до самых плеч парней, стоявших рядом. На шеях у них болтались клешни крабов.
— На вертеле он будет в большом порядке! — негромко сказал один из них. — Вертел возьмём в шашлычной.
— Голову, хвост и брюшко заделаем в ухе, — сказал второй.
— Девочки оближут пальчики!
— Возьмём на прокат подводное ружьё! Понял?
— Старик, ты гений. Миллион лет назад ты был бы вождём нашего племени! Ура!
— Нет, ружьё не годится. Темно. Придумаем что-нибудь другое. Сегодня в два ноль-ноль.
— А вдруг… нас засекут?
— Что? Вздрогнул?
— Но ведь возможен такой вариант?
— Тому, кто на нас рыпнется, я не завидую, — зловеще сказал тот, которого звали «Стариком». — Это дело будет нашей лебединой песней! Успокойся, Жека!
— А лебедей едят? — спросил Жека.
— Можно попробовать. Ну, пошли! До встречи, рыбка! — «Старик» помахал рукой проплывшему мимо осетру.
Про Веру я чуть не забыл, и когда спросил у мамы, который час, было уже четверть второго.
Отпустит она меня или не отпустит подежурить за Веру, я не знал, и поэтому схитрил:
— Пойдём переоденемся. Вышло солнце, и я запарился.
— Нам нельзя до четырёх часов возвращаться домой, — недовольно сказала мама.
— И Кышу жарко. Вон как он дышит.
— А я не взяла купальник, — пожалела мама. — Пошли бы на пляж.
— Знаешь что? Ты ведь хотела сходить в кино на «Десять заповедей дьявола». Вот и иди. Всё равно меня не пустят. А я пойду в «Кипарис» и до четырёх часов оттуда — ни шагу! Честное слово!
— Это мысль, — сказала мама. — А Кыш?
— Он пойдёт со мной, и ровно в четыре мы встретимся у льва из «Кипариса».
— Договорились. Но смотри, без всяких фокусов.
— Только, пожалуйста, не волнуйся на каждом шагу, — сказал я.
В «Кипарисе» был обеденный час. По главной аллее ходила только пожилая сестра и натыкала на железный прут жёлтые листья, падавшие с магнолий. Меня и Кыша она не заметила. Мы подошли к зелёному павлиньему домику.
— Нагнись сюда! Нагнись! — тихо позвала меня Вера. — Я здесь!
Она лежала в зарослях какой-то серебряной густой и высокой травы рядом с домиком. И в руках у неё был… бинокль!
— Иди обедать, — сказал я. — Здравствуй!
— Ложись на моё место… Привет! Тише ты. Не шурши. Держи бинокль. (Я улёгся на соломенную подстилку.) Приду через час. Слева от тебя аппарат со вспышкой. Он настроен. Как заметишь, что к хвосту тянется кто-нибудь, так прицеливайся и щёлкай.
— А где же павлин? — спросил я.
— Возьми глаза в руки! Вон он! Мы его привязали за ногу.
Павлин Павлик медленно ходил вдоль подстриженного кустарника и был незаметен на его фоне. Хвост он не распускал и, наверно, тосковал по похищенным перьям…
Когда Вера ушла, я велел Кышу лечь рядом и помалкивать. Он, высунув язык и подняв уши, наблюдал за павлином, а я смотрел в бинокль на зубцы Ай-Петри.
Потом я в бинокль в упор разглядывал павлина. Бусинки его глаз и вправду были грустными. Он часто поворачивал голову на сто восемьдесят градусов и с обидой смотрел на свой хвост. И ни разу не распустил его.
Я это наблюдал, и вдруг в кружочках бинокля всплыло улыбающееся лицо папы. Забывшись, я выронил бинокль, вскрикнул: «Папа!» — но тут же зажал себе рот, а другой рукой сжал челюсти завизжавшего от радости Кыша. Папа испуганно отдёрнул от павлина руку, строго посмотрел по сторонам, повертел мизинцем в левом ухе, наверно, подумав, что ему послышалось, и снова потянулся к павлину.
Я ужаснулся. Фотографировать своего родного папу при попытке выдрать из павлина перо у меня не было сил. Ещё секунда — и для того, чтобы предостеречь его от дурного поступка, я снова заорал бы: «Папа!» Но тут какой-то голос во мне сказал: «Дурак! Тебе не стыдно так плохо думать про своего папу? Ты что, очумел? Разве он способен обидеть муху, не говоря уж о павлине?»
Я посмотрел в бинокль. Павлик что-то склёвывал с папиной ладони. К ним подошёл Корней Викентич. Ветер дул в мою сторону, и я хорошо слышал их голоса:
— Всё-таки я узнал, что он больше всего любит, — сказал папа. — Кусочки яблок с чёрным хлебом.
— Удивительно! Вы читаете мысли птиц?
— Нет. Просто я сам люблю яблоки с чёрным хлебом. У нас с павлином родственные натуры, хотя внешне мы совершенно не похожи.
— И однако, Сероглазов, не отлынивайте от процедур. Не заговаривайте мне, голубчик, зубы, — сказал Корней Викентич. — Марш на четвёртую тропу, в пешую прогулку. Вам нельзя жиреть.
— Вы знаете, у меня тоже начинают пошаливать нервишки, — пожаловался папа. — Слуховые галлюцинации: голос Алёши… визг Кыша и какие-то зайчики в глазах.
«Это от бинокля», — догадался я.
— Шагом марш! Шагом марш! Мне тоже чудятся всякие голоса: «Иди на пенсию, старик! Давно пора!» Но я, как видите, не ухожу, — сказал Корней Викентич.
— Э-эх! — выдохнул папа и затрусил по дорожке.
— Васильев! — позвал Корней Викентич. — Вы почему не были на обеде? В чём дело? Налопались шашлыков? Кто вам дал право нарушать режим?
— Пропал аппетит, — сказал, подойдя, Василий Васильевич.
— Где вы, простите, пропадаете? С пляжа вы ушли раньше срока.
— Я осмотрел дворец… и с часок подремал у прудов.