Я уже говорила, что дед Баранский не ладил с начальством, вообще трудно ладил с людьми, был нетерпим и неуступчив. Не удержался он и в Могилёвской гимназии; пришлось переехать в Белгород, затем в Вологду. Сколько времени продержался там — не знаю. В семье он бывал наездами. Но похоже, что оседлая семейная жизнь его и не прельщала особо. Мама, которая помнит себя с четырехлетнего возраста, пишет, что приезды отца были для детей веселыми праздниками: он играл с ними, шалил, рассказывал забавные истории, привозил подарки. Среди даров была прекрасная кукла, привезенная для старшей дочери Кати. Кукла имела настоящие белокурые волосы, закрывала глаза, а главное — говорила «мама». Младшим сестричкам Катя куклу не давала, боялась за ее фарфоровую головку. Однажды, когда Кати и матери не было дома, младшие — Люба и Женя — завладели куклой, забрались в дальнюю комнату и разобрали ее по частям, чтобы выяснить, отчего и как это она может говорить. Бабушка, Анастасия Ивановна, не усмотрела — видно, была занята с маленькой Надей. Девчонки выдали себя громким рёвом над останками куклы, поняв, что она погублена. Их, конечно, наказали, а куклу починили в мастерской.
Мириться с жизнью, в которой короткие встречи перемежались с долгими разлуками и одиночеством, а дети росли без отца, Ольга Сергеевна не могла и после очередного перевода Баранского — из Вологды в Томск — твердо заявила о переезде к нему всей семьей — с детьми, матерью и сестрой. Недавно пережитое горе — смерть дочери Жени от менингита — укрепило Ольгу Сергеевну в этом решении. Мама вспоминает, что было немало шуму и споров по поводу переезда.
И все же он состоялся. Это было долгое и сложное путешествие. Из Могилёва отправились до железной дороги на лошадях, на простых телегах. Трое взрослых и трое детей ехали под будкой из рогожи, на второй телеге везли вещи, но часть их — сундук, корзины — была в телеге с людьми. Теснота, дети спали, свернувшись калачиком, ноги немели, а головы болели от тряски. Ехали поездом до Нижнего Новгорода, от него пароходом до Перми, потом опять по железной дороге и, наконец, от Тюмени до Томска десять суток пароходом по Иртышу и Оби. Эта часть пути была детям в удовольствие: день проводили на палубе, на стоянках сходили на берег.
Когда пароход причалил к конечной пристани на реке Томи, с берега раздался могучий бас: «Могилёв здесь?» Дети с радостным визгом бросились к отцу. На извозчиках все семейство отправилось к снятому в Томске дому.
Дух дома определялся яркой и шумной личностью моего деда. Он был крепок физически (рослый, весом под девять пудов, сильный), стоек в своих привычках и убеждениях и до старости сохранял стать гордого своей независимостью человека. Воспитывался он на идеях просветителей-шестидесятников, был поклонником Д. И. Писарева, которого читал и слушал, — они были знакомы. Не разделял только его отношения к Пушкину. Под влиянием Писарева и его сочинений, общения с ним, а также прочитанных книг русских и иных анархистов — Бакунина, Кропоткина, Прудона — сложилось у деда самобытное свободолюбие: он ненавидел самодержавие, бюрократию, но не признавал никакого социального учения и общественного движения. Был он глашатаем личной свободы, постоянно восклицая: «Свобода прежде всего!» В гневных речах — больше дома, чем в классах, — он обличал российскую государственность, монархию, чиновников, которых называл «чинодралами». Любимой его поговоркой было собственное изречение: «Всякое начальство — подлец».
На новом месте началась новая жизнь.
Ольгу Сергеевну радовало воссоединение семьи. Наконец будет дом как дом, дети станут расти с отцом. Даже зима с лютыми морозами не пугала ее. Жизнь в Томске недорогая, край богатый, город больше и культурнее Могилёва.
Дед работал в двух гимназиях — мужской и женской. В женской, Мариинской, вёл три предмета: историю, географию, русскую словесность. Давал он уроки и на дому. Семья была немалая, прибавлялась; росло и хозяйство. Заработков деда не хватало, бабушка снова давала уроки музыки.
За обеденным столом случалось человек двенадцать. Пельменей лепили «полтыщи», говорила мама. К этой работе привлекали девчонок. Сибирское блюдо полюбили, зимой можно было готовить впрок, выставляя пельмени на мороз. Хозяйство вела бабушка, Анастасия Ивановна, — худенькая, маленькая, удивительно шустрая и управная. Когда родились мальчики, Коля и Митя, хлопот стало больше. К имевшейся уже лошади прибавилась корова. Без лошади было трудно — на ней и воду привозили, на зиму запасали дрова и сено. На базар тоже без лошади не отправишься — продукты закупали пудами: муку, крупу; зимой — мясо. Всё было дешево: мука — 1 руб. 60 коп. за пуд, мясо — столько же, сахар подороже — 8 рублей. Летом заготавливали варенье, всяческие соленья и маринады. Капусту, огурцы, грибы — бочками, варенье — в полупудовых банках. Мама говорила, что летом «на дачу», то есть в деревню, выезжали целым обозом, вели за телегой и корову — на летнюю пастьбу.
Вести такое хозяйство без прислуги, конечно, было невозможно. Кухарка, кучер, дворник работали постоянно, а на большую стирку и на «капусту» нанимали подёнщиц.
О доме родителей, о быте семьи мама ничего не написала в своих воспоминаниях — они были задуманы как «Записки революционерки». О простой жизни она только рассказывала, отвечая на мои вопросы. Мамина нелюбовь к быту, к домашности сложилась еще в детстве. Бабушка Анастасия Ивановна привлекала девочек к работе, но они отлынивали. Любе хотелось читать, а не убирать или мыть посуду. Бабушка ворчала и называла внучек «дармоедками». Впрочем, в некоторых делах, особенно в подготовке к праздникам, мама участвовала охотно. Все же Анастасия Ивановна сумела научить своих внучек женским обязанностям, и «эмансипированная» Люба умела готовить, шить, вязать, хотя особенного мастерства ни в чем не достигла (такими выросли и ее дочери).
Люба еще в Могилёве, глядя на старшую сестру, научилась читать, писать и считать, а в Томске уже пристрастилась к книгам. Отец это одобрял. Девочки читали Вальтера Скотта, Майн Рида, Люба очень любила описание путешествий. Иногда зачитывалась до глубокой ночи. Мать приходила, бранилась, отнимала книгу, гасила свечу.
В семейной жизни отец был труден. Взбалмошный, нетерпеливый, он не выносил порядка, размеренности, аккуратности, к чему стремились мать и бабушка. Запрещал наводить порядок в своей комнате («берлоге») — убрать, вымыть пол можно было, только когда он уходил. Его неряшливость была причиной постоянных стычек с женой — выгнать его в баню, переменить у него белье стоило долгих уговоров и споров.
Любу не стали отдавать в приготовительный класс — определили на следующий год в первый. При поступлении выяснилось — потеряли метрику, как видно, в суматохе переезда. Пришлось обращаться в Могилёв за копией. Она имеет дату: «Июля 12 дня 1880 года». Далее следует: «1871 года сентября 8 дня у надворного советника Николая Николаевича Баранского и законной жены его Ольги Сергеевны, оба православные, родилась дочь Любовь, крещена 16 числа протоиереем Стефаном Гласко; восприемники — дворянин Стефан Венедиктов Езерский и жена надворного советника Елена Бенедиктова Фетисова».
В 1881 году — в первый год учения — произошло событие, которое потрясло Россию, — убили царя Александра II, отменившего крепостное право и названного поэтому «царем-освободителем». Год объявили траурным. В гимназии, вспоминает Любовь Николаевна, служили панихиду, девочкам на рукава надели черные повязки. Дома мать, бабушка и тетка жалели государя и осуждали злодейство. Отец же говорил о героизме террористов и злодейство оправдывал. Шли горячие споры, в которых детям было трудно разобраться. Люба больше верила отцу: он считал, что народовольцы действовали во благо народа, а царизм и, следовательно, все цари народу враждебны. В общем, в семье не было единства, не было спокойной и мирной жизни.
Женщины были религиозны и считали веру в Бога основой нравственного воспитания. Детей приучали молиться, по субботам и праздничным дням брали в церковь. Дома, конечно, отмечали все праздники по русскому православному обычаю. Отец от праздников не отказывался, но в Бога не верил и был горячим проповедником атеизма, прежде всего у себя в семье.
«…Помню, — пишет Любовь Николаевна, — в детстве, лет до двенадцати-тринадцати, я тоже была верующей, но как-то своеобразно, не увлекаясь религиозными обрядами. Молитва-исповедь, подытоживающая прожитой день, сосредоточивала внимание на моих проступках, их анализ был самокритикой, критерием же было учение Христа. Церковь, попы, обрядность не занимали почти никакого или весьма малое место в моей религиозности. В церковь я любила ходить по вечерам, ко всенощной, когда пел хороший хор, горели огни, — всё это настраивало на особый лад, уносило куда-то и давало духовное наслаждение».