Подруги, одной-единственной, что называется, закадычной, у меня не было; с разными девочками в разные годы соединяли меня разные дела. Серьезная, строгая Оля Ламм из музыкальной семьи — разговоры о прочитанных книгах. Муся Крамаренко, из «интернатских», сирота с Украины, душевная, умная, — разговоры «о жизни», о Киеве (Муся была старше и по возрасту, и по пережитому в войне). Марыся Лие, красивая девочка, появившаяся внезапно в середине зимы в седьмом классе… Это была особая дружба. Она началась с ревнивой враждебности, которая внезапно перешла в горячую любовь, а затем утихла в ровном товарищеском общении.
Начало этой дружбы вплетается в историю моей первой любви, и эта, главная, история запечатлелась в памяти не только потому, что любовь была первая, но и по ее значению в моей дальнейшей судьбе.
Всё началось с «новации», придуманной Верой Ильиничной. Однажды утром она вплыла в наш седьмой класс и распорядилась, чтобы мальчики и девочки сели по-новому, через одного. До этого наш класс делился на два фланга — направо, под окнами, мальчики, налево — девочки. Сидели мы не за партами, а за столами (тоже новация), по четыре человека. Вера Ильинична приказала и выплыла, а мы остались с В. Г. Чичигиным — урок математики. Поднялся шум: недоумение, смущение, вопросы, растерянность. Вас-Григ нас усмирил легко: распоряжение обсуждению не подлежит, за день, в перемены, мы решим сами, кто с кем хочет сидеть, а он завтра посмотрит, что получилось. «Надеюсь, дуэлей не будет», — добавил наш классный руководитель.
Весь день класс кипел, выясняя отношения, обнаруживая скрытые симпатии и антипатии. Шесть столов, двадцать четыре человека, девочек было больше, но на четыре стола пар хватило. Думала ли В. И., чем грозит мероприятие по единению?
Расселись мы во взаимном согласии, по симпатиям — две пары за каждым столом. «Новация», конечно, способствовала ускорению нежных чувств — начались романы. Не у всех, но у многих. Я села рядом с Кирой Афанасьевым. Стройный, высокий, хорошо воспитанный мальчик, он мне нравился, впрочем, не только он. Появлению нежных чувств явно способствовала придуманная Верой Ильиничной пересадка.
Девочка была старше всего на один месяц, но взрослее по природе, да еще воспитана на романах, где о любви — море разливанное. Однако не она, а он, мальчик, придумал, распахнув под столом ладонь, звать мою руку. Он сжимал ее крепко, но бережно. Я переставала слышать и видеть: голос учителя угасал, доску застилал туман. Минута-две блаженства, доселе неведомого, потом руки разъединялись, урок продолжался. Всё же мы были еще дети: может, блаженство было не по силам, может, оно смущало, но однажды Кирилл, задержав мою руку, разрисовывал ее чернилами, макая карандаш в «непроливайку». Не сопротивляясь, я ждала, когда он разожмет пальцы, и тут же размазала узоры по его щеке. Произошло это на уроке. К перемене гнев наш утих, и мы пошли отмываться. Дружба продолжалась.
Зимой я заболела и долго не ходила в школу. Свинка прошла легко, но требовалось выдержать карантин. Без школы скучала ужасно. Мне приносили задания и записочки от подруг и друзей. Кто-то написал, что в класс пришла новенькая, она полька, ее посадили пока на мое место. Мне это не понравилось: мое место — мое, а то, что она полька, совсем неинтересно (ну полька, ну и что?). В школу я пошла уже с предубеждением против Марыси. И была неприветлива, прогнала со своего места. Марыся села за другой стол и вдруг заплакала. Мне не стало стыдно, за меня стыдились другие, а я поддалась ревности.
Марыся была хороша. Вижу ее, как живую: высокая, с двумя длинными, цвета пшеницы косами, круглоликая, нежно-розовая, с большими серыми глазами. Ни грации полек, ни их тонкости и кокетства не было в ней: красота чисто славянская, спокойная — поле с васильками.
Она была дочерью польского чиновника, а может, наоборот, польского эмигранта-коммуниста — не важно. Семья этого Лие (еще жена и младший сын) жила в особнячке на Гагаринском, за оградой. Я бывала у Марыси.
Прошло время, нужное, чтобы преодолеть неприязнь первой встречи, ревнивое соперничество на звание «самой красивой», и мы подружились. Возможно, что неприязнь поначалу была только у меня; наверное, так: я была ревнива с детства, но все же у меня было и чувство вины перед ней.
Дружила я и с Верой Чичигиной. Дочери нашего классного руководителя были разительно несхожи, хотя чертами лица обе походили на отца. Вера была скромна, серьезна и всегда сосредоточена на каком- нибудь деле. Училась хорошо и к жизни относилась строго (они жили без матери, помогали отцу растить младшего брата). Шура, старшая, училась лениво. Она была хорошенькой — курносенькая, кудрявая, с ярким румянцем. В седьмом классе, когда началась пора романов и нас уже занимала тема отношения полов, Шура опередила всех, и о ней говорилось шепотом, что «она целуется с мальчиками». Нам, тогдашним подросткам, это представлялось развратом.
Нашему возрасту были свойственны скромность и целомудрие. Нас еще не коснулась волна безнравственности, которую уже раскачали строители «новой жизни» в борьбе с религией и «пережитками», такими, как вежливость или стыд. Стыдливость презиралась как ханжество, но до нас это еще не дошло. Помню, как мучил нас стыд, когда велели всем сразу раздеваться в классе — мальчикам до трусов, девочкам — до рубашки. Первый медосмотр школьников. Забота о здоровье — хорошее дело. Но как не пожалели дрожащих в одном углу в белых рубашках босых девочек, в другом углу — озябших мальчишек, которые глядели в окна, отвернувшись от нас. Благородные ребята! А что же Вера Ильинична и наш «классный» — почему не защитили от этого испытания? Вероятно, медосмотр налетал неожиданно и проводился на высоких скоростях. Врач спешил в следующую школу. О том, что нам, четырнадцатилетним, неловко, неудобно, что мы стыдимся этого прилюдного раздевания, что для девочек порой это невозможно, никто, как видно, не думал.
Не сомневаюсь, что наших педагогов не коснулась «общая идея» борьбы со стыдом как проявлением ханжества. А борьба эта набирала силу. Появилось даже общество «Долой стыд!». Кто его придумал — не знаю. Мне запомнился только один эпизод из его «деятельности». В трамвай, идущий по бульварному кольцу, в вагон, где была я, на остановке вошла голая пара. Ничего, кроме красных полотнищ от плеча к бедру, на них не было. На полотнищах белая надпись — лозунг общества. Пассажиры взроптали, требуя у кондукторши остановить вагон и высадить бесстыжих, но, пока возмущенные шумели, трамвай подошел к остановке, и голая «агитбригада», раздавшая несколько листовок, вылезла сама. Возможно, это была кампания, проводимая комсомолом. Он круто взялся истреблять стыд. Не в школьные годы, а позже уже слышали о комсомольских собраниях, обсуждавших «половой вопрос», и не в общем смысле, а в практическом, даже в потребительском, выясняя удовлетворение «половых потребностей» каждого индивида. Слово «секс» до нашего непросвещенного народа еще не дошло. Освобожденная от религиозных «догм», от устаревшего понятия греха, от нравственной узды, молодежь 20-х годов разошлась: сексуальная свобода переходила в разгульный блуд. Но этот разгул подростков еще не захватил. Думаю, моей школы он коснуться и не мог. К этой теме я еще вернусь, когда буду вспоминать студенческое свое время.
Два старших класса, первый выпуск и следующий, соединяли многие общие дела — экскурсии, постановки, праздники, кружки. Основных кружков было два: литературно-драматический и естествознания (юннатов). Строго мы не делились: «литераторы», любившие флору и фауну, могли участвовать в устройстве «живого уголка», а «естествоиспытатели» — выступать на сцене.
Помню первую постановку: в шестом или седьмом классе играли сцены из «Горя от ума». Роли распределяли сообща, не только по желанию участников, но учитывая внешние данные. Митя Андреев получил роль Чацкого, потому что он был самый красивый мальчик с бархатным голосом, а по нашему разумению, герою следовало быть красивым. Роль Софьи досталась мне, тоже «по внешности». Фамусова играл Витя Дувакин. У него была плотная фигура и низкий голос, бас. Даже «двойной бас», что и дало ему прозвище Бибас. Фамусов и Чацкий были великолепны, а Софья не удалась, и понятно почему: я хотела ее играть, чтобы покрасоваться в платье из костюмерной театра и завить локоны на свечке, что так мне шло. Но играла я плохо, Софья мне совсем не нравилась — мне бы сыграть Татьяну Ларину (знала наизусть и письмо, и сон). Пожалуй, дело было даже не в сухости Софьи, просто амплуа «жен премье» не было моим. Мне больше удавались старухи и приживалки из пьес Островского — у меня был дар на характерные роли.
Школьный театр укреплял дружбу двух классов, а мне подарил верного друга на долгие годы — Виктора Дмитриевича Дувакина.