и зелени лужаек, Федор был особенно хорош. Были и поцелуи под цветущей сиренью, схваченные на лету, когда никто не видит. Все же ухаживание тянулось какое-то время. Ухаживание, уговаривание, усватование. Уговаривали окружающие — всей компанией. И больше всех почему-то старался Л-н. Но не сам — он, видно, понимал, что лучше действовать через других, — и выбрал Нину, ближайшую мою подругу. Ей он рассказал, что Федор дошел до отчаяния от неразделенной любви и готов застрелиться. «При помощи зажигалки, что ли?» — поинтересовалась я. Федор гордился своей зажигалкой, хотя она работала с осечками. Нет, оказывается, в доме старшей сестры в ящике комода хранится револьвер, сбереженный ее мужем, участником Гражданской войны. Не знаю, что сказал Федор Л-ну, что тот прибавил от себя, не помню, с какой интонацией передала мне предостережение о возможной трагедии Нина, но это произвело на меня впечатление. Какая дева не оценит силы вызванных ею чувств!
Задолго до нашего похода в ЗАГС, где-то в 27-м, молодые люди с двух старших курсов, человек пять- шесть, объединились в кружок интересующихся политикой. Не знаю, чья была инициатива, вообще мало знаю об этом кружке, но по позднейшим рассказам Федора помню, что более других преуспел именно Л-н: он доставал где-то запрещенную троцкистскую литературу (теперь ясно где), книгу самого Троцкого «Уроки Октября» тоже принес он. В кружок «политиков» входили Виталий Головачев, Владимир Браилко, очень умный, серьезный, самостоятельно мыслящий парень. И еще двое или трое, которых я не знала и видела только однажды. Это был один-единственный раз, когда кружок собрался у Нины, и я случайно оказалась в числе присутствующих. Мне были скучны разговоры и споры на непонятную тему, только это мне и запомнилось. У Нины больше не собирались — допускаю, что ее родители это собрание не одобрили.
В 1927 году троцкизм перестал считаться оппозицией в рамках ВКП(б) и по решению ЦК был объявлен контрреволюционным движением с подпольной организацией. Удивительно, что именно в это время, в такой опасной ситуации, группа юношей решила обсудить правоту партийных решений. Литература, которую добывал Л-н, не потеряла своей злободневности.
Чаще всего кружок собирался у Федора. Комнатка, полученная им от МОГЭСа, где он работал дежурным монтером, предназначалась для прислуги в большой барской, потом уже коммунальной квартире. Дом стоял на Москворецкой набережной, на углу Балчуга. Черный ход вёл через два двора на улицу, парадный — на набережную. Не думаю, что собиравшиеся у Феди «политики» ощущали себя подпольщиками, но допускаю, что некая конспиративность, романтизированная или ароматизированная опасностью, будоражила молодую кровь. Все это было оплачено дорогой ценой.
О кружке в нашей компании знали, но делами его не интересовались. У нас, девушек, был «поэтический салон».
В первый же мой приезд к маме в Воронеж, весной 27-го, она открыла мне тайну своей шкатулки и велела выполнить дело, о котором не могла сказать раньше. Объяснила: надо осторожно, чтобы не оставить царапин, отвинтить медный шуруп, снять ободок, кончиком отвертки открыть тайник. «Там лежит газета, — сказала мама, — ты можешь посмотреть, если хочешь, но ее надо сжечь…» Мама сказала, как именно это сделать, чтобы не привлечь внимания соседей. В шкатулке был номер «Социалистического вестника», положенный туда мамой незадолго до последнего ареста.
К сожалению, я ослушалась маму и выполнила только первую часть дела. Мне было жаль сжечь газету, в которой писали о жизни России то, о чем не писали у нас. И я отдала «Вестник» Феде, взяв с него слово, что, прочитав номер, он непременно его сожжет. Но и Федор пожалел сжечь интересную газету, прежде чем ее прочитают товарищи по кружку… Что было с ней дальше, не знаю, но все мы доверяли друг другу безусловно.
Осенью того же, 27-го, на курсы, в комсомольскую ячейку явились из ГПУ с требованием «показать сотрудникам Радченко Наталию так, чтобы она не знала». Федор, секретарь ячейки, испугался за меня, растерялся: невозможно отказать, но сделать это он не в состоянии. Посоветовались сообща и решили — меня покажет Л-н. Договорились, как это сделать. День назначили «они». Л-н очень волновался, дергался и моргал чаще обычного. Мы объяснили это тем, что задание ему неприятно. Ни с чем ранее происходившим этот интерес ко мне не связывали. О «Вестнике», вероятно, уже забыли.
Назначенная «акция» проводилась вечером во время занятий, в перерыве между лекциями. Здание на Кудринской, бывшая гимназия, парадная мраморная лестница, широкие ступени ее вели к площадке между первым и вторым этажами, на ней — большое, во всю стену зеркало. Вот на этой площадке у зеркала Л-н должен был задержать меня разговором на минуту-другую, чтобы «они» успели разглядеть меня и запомнить.
Спускаясь сверху, я видела свое отражение: царственная осанка, высоко поднятая голова в короне пышных волос, пылающие щеки… По моему виду можно было догадаться, что я всё знаю. Такой сделалась я от напряжения: гнев и презрение кипели во мне, я сдерживала эмоции, но спрятать полностью не могла.
Л-н догнал меня, окликнул и засуетился, болтая чепуху, дергаясь и подмаргивая. Ясно, что «они» должны были приглядеться к нему раньше (или они его уже знали?), чтобы выделить нас среди других. Через минуту я спустилась вниз и сразу увидела «сотрудников» — они очень отличались от курсовых и были похожи как близнецы. Я с трудом удержалась, чтобы не показать им язык.
Через день-два за мной стали ходить «топтуны». Не заметить их было невозможно, и будь я умнее и опытнее, я поняла бы сразу: они хотят, чтобы их заметили. Утром, выглянув в окно, я уже видела из-под ворот напротив четыре сапога или ботинка. Две пары ног топали за мной на Плющиху к трамвайной остановке. Если трамвай уже подходил и я бежала, они бежали почти рядом и вскакивали, запыхавшись, в вагон. Так что у меня была возможность хорошо разглядеть своих «кавалеров».
Когда я сказала о них сестре, она отмахнулась: «Не такая ты персона, Татка, чтобы за тобой следить». Отец тоже поначалу отнесся к слежке легко: «Вероятно, какие-нибудь восторженные лоботрясы». Так он определял мои случайные победы на улице (ко мне часто привязывались). Но, узнав об «акции» на курсах, папа обеспокоился, стал расспрашивать, просил не делать глупостей — мне нравилось удирать от них через проходные дворы или прыгать у них под носом в отходящий от остановки трамвай. «Ни к кому, кроме меня, не ходи, ни с кем не гуляй, — учил отец, — они должны убедиться, что ты добропорядочная советская гражданка». А на мой вопрос «Так зачем же они наступают мне на пятки?» старый конспиратор сказал, усмехнувшись: «Это же молодая смена, старые филёры работали чище». В общем, думая и гадая о возможных причинах, отец решил, что внимание ко мне связано с поездками в Воронеж к маме. О наших курсовых делах я отцу не рассказывала. Про себя подумала: «Если бы проверяли мамины связи, то ходили бы за мной на цыпочках и за полверсты, и сразу же после возвращения из Воронежа».
Отца я послушалась, стала ходить чинно, делая вид, что ничего не замечаю. О проходных дворах забыла. Стала спокойнее и даже начала привыкать к своим спутникам. Их было четверо, они работали через день, я уже знала их в лицо. Оттопав и отшумев месяц, они от меня отвязались.
Что означала эта странная слежка, для чего разыгрывалась эта комедия — мы не понимали. Догадывались, что это обманный ход с целью отвести наше внимание в сторону, но от чего или от кого — неясно. А между тем развязка приближалась. Провокатор знал об этом, мы — нет. И продолжали жить, не сопоставляя фактов и отмахиваясь от подозрений.
Вероятно, если бы мама была со мной, она помогла бы мне приглядеться и увидеть знак поворота. Предостеречь от неразумных поступков, вовремя остановить.
Весной 1928-го мы с Федором поженились. «Бракосочетание» в ЗАГСе было еще проще, чем «венчание вокруг ракитова куста», как высмеивали некогда гражданские браки. Посидели в коридоре под плакатами с изображением венерических язв и сыпей, стараясь их не замечать, дождались своей очереди, общей для всех «гражданских состояний», получили по штампу в паспорта. На обратном пути я купила несколько букетиков анютиных глазок и поставила их дома в глиняную миску. Это было единственное, что отличило этот день от обычных будней. Федор о цветах и не вспомнил. О чем думал он? Вероятно, «восторги чувствуя заране», как пушкинский Руслан, не думал ни о чем. Для меня «восторги» обернулись тяжким разочарованием. Все мои представления о любви — красивой, горячей, трепетной — рухнули в одночасье. И посреди этих развалин стояла я — жалкая и униженная. Все эти чувства я должна была скрывать ото всех, и от Федора — тоже. Он ведь меня любил. Не он виноват, что я с овечьей покорностью принесла себя в жертву.
Кто меня заставил? До сих пор не могу понять — кто или что? Всполошилась — убежать, спастись? Куда? Как? Хорошо, хоть не живем вместе — негде. У меня с сестрой комната пополам, у него —