концепции; заставив раз пять это все перестроить, вдруг твердо решал:
— Сами видите, что ошибались.
И улыбался, лукаво покашиваясь голубыми глазами, в которых зоркость, память о всем, ему развитом, сочетались с большою, конкретной любовью.
Или:
— А вот это так!
И уж теперь не сойдет с «это так»; в нужную минуту поддержит; более того: приобщит «так» к своему миру идей; будет меня защищать своим крупным авторитетом: пред крупными авторитетами; не уступит Лопатину, Трубецкому, да еще и «Володю», брата, наставит моим им выверенным «так».
Его творческое молчание, как солнечные лучи, давало пищу произрастания; древо мысли моей, которое я знал лишь бесствольной травкой, он вырастил в твердый корою ствол конкретного лозунга; говоря языком Канта: выращивал не «теоретический» разум, — «практический»: основу воли: сковать мировоззрение, как меч, прорубающий путь, а не… «рефератик», к которому относился с лукавой «шутливостью»:
— Боря читает реферат, — говорил он; и — улыбался; или:
— Сережа — влюблен: достал у батюшки Маркова шубу, надел бороду; и — куда-то отправился ряженым.
Другой бы ахнул: он знал: все — невинно и чисто; и принимал участие в шалости сына; М. С, не добиваясь откровенности и не доказывая, вошел твердо тихими шагами в мое подполье из своего «надполья», — паркетного пола, по которому он ходил, давая советы: Ключевскому, проф. Огневу с той же легкостью, с какой он формировал нас, войдя в наш «заговор» с дымящейся папиросою, с ему присущим лукавым уютом; он спрашивал нас:
— Итак: вы за бомбы?
Посидев в нашем бунте, заставил признать: бомбы делают «не так», а «эдак»; сам принялся за начинение бомбы, которую бросил в московский круг друзей в виде «Симфонии» Андрея Белого.
Мягко властным и строгим кротостью я и увидел его с первого мига встречи; два еще года принят был мальчиком Борей, другом Сережи; однако себя я считал и гостем родителей.
В семилетии Михаил Сергеевич мне стал негативом, в который излился жидкий гипс; когда гипс отвердел, то, оставаясь собою, Белый стал выпукло выражать то, о чем вогнуто и осторожно не говорил М. С, лишь покуривавший да выслушивавший; в ответственные минуты он решал мягко:
— Вот это — так… А это, Боря, — не так. Внимательно изучив Брюсова, — сказал ему твердо «да» (ни мне, ни Сереже, ни О. М. не было ясно, что выйдет из Брюсова); а М. С. порешил:
— Будет крупный поэт.
И поехал встретиться с Брюсовым; Брюсов явился к нему в квартиру153.
Еще с большей пристальностью им был ощупан до подноготной весь Мережковский в эпоху начала «славы» своей; и этой славе М. С. сказал тихо, но твердо:
— Нет!
А Брюсов, Сережа и я полагали не так; прошло семь лет; я понял:
— Михаил Сергеевич был прав!
К М. С. чутко прислушивались разнообразные люди: дети — я, Сережа, сын протоиерея Маркова, Огневы, Петровские; прислушивались взрослые: родня жены его чтила; Коваленские и Марконеты, начиная со старушки А. Г. (детской писательницы), кончая детьми, следовали его советам; чтили знакомые: философы Лопатин и Трубецкой, директор гимназии Рязанцев, генерал-лейтенант Деннет, декадент Брюсов, «враг» Владимира Соловьева Д. С. Мережковский и сам Владимир Соловьев.
Было что-то великолепное в тихом сидении скромно курящего М. С. Соловьева за чайным столом в итальянской накидке и в желтом теплом жилете под пиджаком; и разговор, к которому он лишь прислушивался, приобретал особенный, непередаваемый отпечаток, становясь тихим пиром; не чайный стол, — заседание Флорентийской академии, вынашивающее культуру; все же было — проще простого, трезвее трезвого: никакой приподнятости; шутка, гостеприимно к столу допущенный Кузьма Прутков, вместе с тонким диккенсовским юмором Ольги Михайловны, разрешали к свободе; О. М. умела говорить с серьезным видом и без подчерка вещи, казавшиеся эпизодами из «пиквикского клуба»; скажет матери, наливая чай:
— Боря с Сережей пошли к Сереже, — посмотрит исподлобья:
— Они — разговаривают… Мама — в смех.
Считаю, что юмор, которым мать мою поражал потом Блок154, — фамильное сходство с О. М.: О. М. и мать Блока — родственницы (через бабушек).
Юмор О. М. мог быть колючим; юмор М. С — юмор, разливающий сердечное тепло и смягчающий его сериозные приговоры, высказываемые людям в глаза; с М. С. нельзя было спорить, он не перечил, выявляя подноготную спорщика; последнему оставалось спорить с собою.
Труднее всего было бы мне дать силуэт М. С; в нем не было рельефов, выпуклостей; была вогнутость, рельефившая собеседника — не его; и все же: в некрасивой этой фигуре была огромная красота; поражали: худоба, слабость, хилость маленького и зябкого тела с непропорционально большой головой, кажущейся еще больше от вьющейся шапки белокурых волос; казалися слишком пурпурны небольшие, но пухлые губы, опушенные золотою бородкой; но прекрасные светлые глаза, проницающие не глядя, а походя, и строгая морщина непреклонного лба перерождали дефекты внешности в резкую красоту разливаемой атмосферы, слетающей с синим дымком папиросы его.
Поливанов — переменный ток: рык — пауза; молния — тьма; гром — штиль; в большой дозе — трудно и вынести; поднимал, но и — обрывал; поднесет, как на гигантских шагах; взлетите и — сноситесь вниз; от замирания взлетов и слетов, двоек и пятерок, страхов и радостей порой хотелось бежать; хорош пятый акт драмы; но — шестой, но двенадцатый, но двадцать пятый: и — убегал от восторгов поэзии, срываясь в шалости, чтобы мучиться в ожидании синайских громов.
Михаил Сергеевич, — тихий, непрерывный, ароматный пассат155, незаметно бодрящий, не утомляюший — действовал оздоровлением; Поливанов мог излечить дефект нервов встрясом от противоположного; многих органических дефектов не мог излечить; и тогда отсекал от себя; М. С. действовал, как сосновый воздух на туберкулезных: без встряса; ничего не происходило, кроме приятной уютности; пройдут месяцы, а расширена грудная клетка; окрепли легкие; легко жить.
Силуэт бессилуэтен его, как здоровая атмосфера; он весь — атмосфера, а ее не ухватишь в рельефах:
Только — не никотин, а аромат сицилианского берега: аромат флер-д'оранжа.