морщинами, да до ужаса вставшие космы; смятое под ним придаток-личико являло б застывшее выражение ужаса, если бы не глазок: выскочив над очком, он лукавил; носчонок был пуговка; кривились губки под понуро висящими вниз усами туранца; бородка — клинушком; щеки — выбриты; обнищавший туранец, некогда торговец ковров, явившийся из песков Гоби шаманствовать по квартирам, — вот первое впечатление.

Гиппиус рукою с лорнеткою соединила нас в воздухе:

— «Боря, — Алексей Михайлович! Алексей Михайлович, — Боря!»

Ремизов встал с дивана и, приговаривая, засеменил на меня; он выставил руку, совсем неожиданно сделав козу из пальцев:

— «А вот она — коза, коза!»

Но, подойдя, он серьезно и строго мне подал холодную лапку:

— «Алексей Ремизов».

И, встав на цыпочки, под подбородок, блеснул очком:

— «А я-то уже вот как вас знаю».

С тех пор автор романа «Пруд»35 высунут мне из-за каждой спины каждого посетителя журфиксов Розанова, Бердяева, Вячеслава Иванова; вот Бердяев, сотрясаясь тиком, обрывает речь и жадно хватает воздух дрожащими пальцами; Ремизов, выставись из-за него, — мне блистает очком;36 и делает «козу»; а вот он, — сутуленький, маленький, — в том же свисающем с плеча пледике (ему холодно), выбравши жертвой великолепноглавого Вячеслава Иванова, — таскается за ивановской фалдой; куда тот, — туда этот; пальцем показывает на фалду:

— «У Вячеслава Иваныча — нос в табаке… У Вячеслава Иваныча — нос в табаке…»

Это тонкий намек на какое-то «толстое» обстоятельство:37 экивоки, смешочки писателя, взявшего на себя в этом обществе роль Эзопа, — всегда не случайны: не то — безобидны, не то — очень злы; и он сам не то — добренький, не то — злой; не то — прост, не то — хитрая «бестия»; он ко мне пристает; и я жалуюсь на него Гиппиус.

Та — меня успокаивать:

— «Что вы, Боря? Алексей-то Михайлыч? Да это — умнейший, честнейший, серьезнейший человек, видящий насквозь каждого; коли он „юродит“ — так из ума. Что вынес он в заточеньи?38 К нему привязался садист жандарм, за что-то взбесившийся; он насильно гнал Ремизова из камеры, заставляя будто бы свободно прогуливаться по городу; а товарищи по заключению удивлялись: „Ремизов на свободе!“ Жандарм даже таскал его насильно с собою в театр; и перед всем городом оказывал ему знаки внимания; все для того, чтоб прошел слух: Ремизов — провокатор… А — тяжелое детство, — вечная нищета эта! Тень пережитого — в больном юродничанье; это — маска боли его».

Когда ближе узнал я большого писателя, первые ж строчки которого встретил со вздрогом, то я его оценил и человечески полюбил; не раз придется мне говорить о нем; если я подаю на этих страницах шарж, — в этом повинны мои тогдашние восприятия и та атмосфера, в которой мы встретились.

В дни восстания

Серафима Павловна Ремизова дружила с Гиппиус; от нее и услышал: Савинков, глава боевых эсеров, руководил бомбой Каляева; голова его оценена, а он живет в Питере, тайно посещая Ремизовых39 и жалуясь им на галлюцинацию: тень Каляева-де являлась к нему; его мучает скепсис, и он не верит в свой путь, увлекаясь творениями Мережковского; он ищет религии, могущей ему оправдать терроризм; из слов Ремизовой Савинков конца 1905 года рисуется так, как мною изображен террорист; [См. роман «Петербург»40] Ремизова передала ему разговор о нем, и он хотел бы тайно явиться к Д. С. Мережковскому; воображение Гиппиус разыгралось; но Мережковский, пугаясь полиции и держа курс на Струве, этого не допускал, углубляя дебат: убить — нужно, а — нельзя; нельзя, а — нужно.

Щ., отделив от Москвы, мне внедрила: жить в Петербурге, где уже разлаживались мои отношения с Мережковскими; с неинтересом они отнеслись к аресту рабочих депутатов;41 мои негодующие слова били в ватой набитые уши головных резонеров.

Была объявлена всеобщая забастовка; она сорвалась. Ответ — гром восстания: из Москвы42, куда — путь был отрезан; пришлось выжидать, питаясь смутными слухами. «Это безумие», — брюзжал Мережковский. Первый свидетель московских событий, Владимиров, кое-как выбравшийся из Москвы, нашел меня в красной гостиной; поняв тон обсужденья событий, он сразу же переменился в лице; и вывел меня — в переменный блеск вывесок, под которыми текла река — перьев, пудрою пахнущих лиц, козырьков и бобровых воротников.

Угол блещущий: Палкин; сюда!

Тот же лепной, тяжеловатый, сияющий зал, переполненный столиками, за которыми сидели гвардейские с кантом мундиры, серебряные аксельбанты, лысины, красные лампасы; губоцветные дамы развивали со шляп брызжущие кометы, — не перья; вон — серебряное ведерцо; а вон — фрак лакея; пестрь звуков и слов.

Но ни звука о том, что в пожаром объятую Пресню летают снаряды!

Над этим бедламом с эстрады простерлась рука все того же красного неаполитанца; бархатистому тремоло внимал, распуская слюну, генерал; неаполитанец вращал грациозно и задом, и талией; десять таких же, как он, молодцов десятью мандолинами стрекотали в спину ему; Владимиров схватился рукою за лоб:

— «Нет: слишком! В эту минуту сжигаются баррикады, через которые только что лазали мы; у меня в глазах красные пятна: чего эти черти кривляются?»

Он рассказывал: между нашими домами в Москве (оба жили мы на Арбате: я — около Денежного; он — около Никольского) — выросло до семи баррикад; Арбат в один день ощетинился ими; все строили их:

— «Сестры, я, Малафеев — тащили то, что мог каждый; дружинники валили столбы телеграфа; проезжий извозчик соскакивал с лошади; и помогал сцеплять вывеску; опрокидывались трамваи; останавливались прохожие, высыпали жильцы квартир; из переулков бежали: кто с ящиком, кто с доской: перегораживать улицу; завязывались знакомства и дружбы; на баррикады ходили в гости; Арбат был восставшим районом дня два… А потом — началось!»

Вдоль Арбата забухало; появились драгуны: над баррикадами взвился огонь; квартиранты прятались в задних комнатах; драгуны с ружьями, упертыми в бока, дулом — в окна, проезжая, вглядывались: нет ли в окне головы; им мерещились всюду дружинники, которые стреляли из-за заборов сквозных дворов.

— «Теперь кончено; вчера зарево еще стояло над Пресней: патрули гнали кучки к реке; там — расстреливали; лед покрыт трупами».

Не знали мы о карательном поезде Мина43.

— «А мама?»

— «Я был у вас: на углу убили газетчика; из вашего подъезда ранена дама; ваших в квартире нет».

Тремоло неаполитанца с закрученными усами нам било в уши: рукоплесменты; ему подбежавший лакей поднес рюмку; неаполитанец, принявши рюмку, отвесил игривый поклон генералу, ее пославшему; лицо генерала слюняво осклабилось: видимо, — гомосексуалист!

Мы — вышли; те же крашеные проститутки с угла Литейного; простясь с другом, спешу поделиться известьями с красной гостиной; там — те же речи: о Струве и о митинге, освященном попом.

На другой день, уезжая в Москву44, отдаю отчиму Блока отцовский «бульдог», за нахожденье которого платили жизнью.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату