Конвоир кивнул.
– Скоро уже прибудем. На месте сможете отдохнуть.
«На том свете? » – пошутил бы он еще две недели назад, вызывая конвоира на рисковую пикировку.
– На этом, – негромко отозвался офицер.
Кровь, как на первых допросах, когда ловили на слове, отхлынула от лица, потом ударила болью в виски.
– Простите?
– Я говорю, скоро прибудем, и сможете как следует отдохнуть.
Послышалось. Как отчетливо. Говорят, перед смертью люди слышат свое имя.
Интересно, мама – слышала?
Она задолго до срока знала о своей смерти: у нее был туберкулез. И она не хотела ложиться в государственную лечебницу.
Потому что она не хотела жить.
Он-то все понял.
Не случись туберкулеза, она бы нашла иную смерть. Она не смогла бы жить в стране, где никому не нужны домашние концерты, тянущиеся из вечера в вечер чтения новых романов – непременно в рукописи, неторопливые ужины... Какие, помилуйте, романы, когда жизнь ужата будильником: каждый взрослый гражданин, не достигший шестидесяти, обязан работать по восемь часов – либо по своей специальности, либо, если специальность не востребована или ее нет вовсе – на общественных работах. Какие, помилуйте, чтения – если выходные у литераторов и их почитателей не совпадают: у кого в среду, у кого в субботу, у кого – и вовсе в понедельник. Какие концерты, если руки ноют после клавиш телеграфного аппарата – а маму как грамотную без определенной специальности определили в телеграфистки.
Она умело скрывала свою болезнь. Сослуживцы узнали о причине смерти только на похоронах. Но он-то видел: мир пролетает сквозь нее, сквозь горящие впалые щеки, сквозь распахнутые глаза, сквозь темные ямки у ключиц, сквозь бескровные руки – с какого-то момента он старался к ней не прикасаться: мать перестала принадлежать ему, отцу, себе самой.
У отца, в отличие от матери, была специальность. Он часами вычерчивал на ватмане пролеты, пилоны и опоры, обсчитывая их на тяжелой логарифмической линейке с тугим целлулоидным пояском. Пара мостов, по которым поезд пролетел вчера, вполне могли быть построены по отцовским проектам.
Отец не возражал против воспитания сына в интернате. У отца для воспитания достойного гражданина не было ни времени, ни сил душевных. Ни, надо думать, правильных представлений о гражданском достоинстве.
... Он-то все понял. Это государство – не для людей. Оно – для муравьев. Муравьиный ежедневный труд, муравьиный досуг – удовлетворенное забытье. И – Матка.
Он с легкостью мог вообразить, что она произвела на свет всех этих ширококостных девах в трикотажных блузах с воротом на шнурке; всех этих парней, крепко пахнущих первичной половой зрелостью; всех этих баб в шевиотовых пиджаках, с одновременно властной и заискивающей повадкой «слуг народа» ; всех этих мужиков с подстриженными височками и отложными воротничками, от которых одинаково терпко разит самцом... (Совершенно женское описание – внимание к одежде, к запаху мужчин) А пухлые, откормленные казенными котлетами интернатские дети вполне сойдут за личинок.
И все они вышли из чрева Матки – без боли и крови; так что их легко любить – и легко убить, если вдруг у кого проснется рудиментарный инстинкт, и он вспомнит, что кроме Матки у него есть мать.
Он-то помнил. Да что толку. Ведь даже мама – он понял – хотела, чтобы он стал муравьем. Потому и ушла так рано. Чтобы не мешать.
Но все равно слишком поздно.
Ей бы умереть в родах. Тогда, может, он ехал бы сейчас не бог весть куда, а в столицу. К Матке. Пожать руку. Рука у нее непременно должна быть влажная. Чтобы потом долго чувствовать влагу на собственной ладони. И воображать себе, какая же влага – там, куда стремится, в конечном счете, душой и телом любой... муравей.
Мокрость бездарно перезрелого плода. Пятьдесят пять лет. Уже даже не родить ребенка. Настоящего ребенка. Не муравья.
А будь она его настоящей матерью, он бы, наверное, стыдился ее: пятьдесят пять лет. Это значит, она родила бы его в тридцать восемь. На закате. Из вянущего чрева. В утешение и оправдание себе.
Его родная мать родила его в двадцать.
Она – Мать народа. А он – враг народа.
Матери должны защищать своих детей.
И она защищает. Она вкладывает в них один-единственный инстинкт – безошибочно опознавать врага. Потому что враг – всегда один и тот же, как бы ни выглядел. Он – не такой, как ты. И если тебе пять лет подряд внушают, каким ты должен быть, – а ты не такой, то, в конце концов, ты опознаешь врага в самом себе.
Он опознал в себе врага во время обеда – впиваясь зубами в жирную мякоть казенной котлеты, отчеливо увидел, как работница пищефабрики с вымытыми докрасна руками валяет в сухарной крошке котлету за котлетой, котлету за котлетой, безо всяких мыслей в голове – ей все равно, понравится ему эта котлета или нет... Захотелось сплюнуть в тарелку и больше ничего в рот не брать. Но надо было доесть и вычистить тарелку мякишем, потому что «ваши отцы и деды боролись... »
Котлета. Мясо каждый день. Волокнисто-сочный кус казенной котлеты. Все квартирки в рабочих кварталах с душевыми, но без кухонь: зачем готовить дома, когда сотни тебе подобных валяют для тебя эти самые котлеты. А ты сам для сотен тебе подобных строчишь одного и того же фасона блузы с воротом на шнурке. (Опять женский взгляд) Или привинчиваешь краны в этих самых квартирках.