заунывные песни шершавым голосом – песни он назначал для одного себя, замещая ими для своей души движение вдаль, но и для движения уже приготовил лапти – одних песен для жизни было мало.

Кирей слушал песни старика и спрашивал его: о чем ты горюешь, Яков Титыч, жить тебе уже хватит!

Яков Титыч отказывался от своей старости – он считал, что ему не пятьдесят лет, а двадцать пять, так как половину жизни он проспал и проболел – она не в счет, а в ущерб.

– Куда ж ты пойдешь, старик? – спрашивал Кирей. – Тут тебе скучно, а там будет трудно: с обеих сторон тесно.

– Промежду пойду, выйду на дорогу – и душа из меня вон выходит: идешь, всем чужой, себе не нужен: откуда во мне жизнь, туда она и пропадает назад.

– А в Чевенгуре ведь тоже приятно!

– Город порожний. Тут прохожему человеку покой; только здесь дома стоят без надобности, солнце горит без упора и человек живет безжалостно: кто пришел, кто ушел, скупости на людей нету, потому что имущество и еда дешевы.

Кирей старика не слушал, он видел, что тот лжет:

– Чепурный людей уважает, а товарищей любит вполне.

– Он любит от лишнего чувства, а не по нужде: его дело летучее... Завтра надо сыматься.

Кирей же совсем не знал, где ему лучшее место: здесь ли, в Чевенгуре, – в покое и пустой свободе, или в далеком и более трудном другом городе.

Следующие дни над Чевенгуром, как и с самого начала коммунизма, стояли сплошь солнечные, а ночами нарождалась новая луна. Ее никто не заметил и не учел, один Чепурный ей обрадовался, словно коммунизму и луна была необходима. Утром Чепурный купался, а днем сидел среди улицы на утерянном кем- то дереве и смотрел на людей и на город как на расцвет будущего, как на всеобщее вожделение и на освобождение себя от умственной власти, – жаль, что Чепурный не мог выражаться.

Вокруг Чевенгура и внутри него бродили пролетарии и прочие, отыскивая готовое пропитание в природе и в бывших усадьбах буржуев, и они его находили, потому что оставались живыми до сих пор. Иногда иной прочий подходил к Чепурному и спрашивал:

– Что нам делать?

На что Чепурный лишь удивлялся:

– Чего ты у меня спрашиваешь? – твой смысл должен из тебя самостоятельно исходить. У нас не царство, а коммунизм.

Прочий стоял и думал, что же ему нужно делать.

– Из меня не исходит, – говорил он, – я уж надувался.

– А ты живи и накапливайся, – советовал Чепурный, – тогда из тебя что-нибудь выйдет.

– Во мне никуда не денется, – покорно обещал прочий. – Я тебя спросил, отчего снаружи ничего нету: ты б нам заботу какую приказал!

Другой прочий приходил интересоваться советской звездой: почему она теперь главный знак на человеке, а не крест и не кружок? Такого Чепурный отсылал за справкой к Прокофию, а тот объяснял, что красная звезда обозначает пять материков земли, соединенных в одно руководство и окрашенных кровью жизни. Прочий слушал, а потом шел опять к Чепурному – за проверкой справки. Чепурный брал в руки звезду и сразу видел, что она – это человек, который раскинул свои руки и ноги, чтобы обнять другого человека, а вовсе не сухие материки. Прочий не знал, зачем человеку обниматься. И тогда Чепурный ясно говорил, что человек здесь не виноват, просто у него тело устроено для объятий, иначе руки и ноги некуда деть. «Крест – тоже человек, – вспоминал прочий, – но отчего он на одной ноге, у человека же две?» Чепурный и про это догадывался: «Раньше люди одними руками хотели друг друга удержать, а потом не удержали – и ноги расцепили и приготовили». Прочий этим довольствовался: «Так похоже», – говорил он и уходил жить.

Вечером пошел дождь, оттого что луна начала обмываться; от туч рано смерклось. Чепурный зашел в дом и лег в темноте отдохнуть и сосредоточиться. Попозже явился какой-то прочий и сказал Чепурному общее желание – звонить песни на церковных колоколах: тот человек, у которого была одна гармоника на весь город, ушел вместе с ней неизвестно куда, а оставшиеся уже привыкли к музыке и не могут ждать. Чепурный ответил, что это дело музыкантов, а не его. Скоро над Чевенгуром запел церковный благовест; звук колоколов смягчался льющимся дождем и походил на человеческий голос, поющий без дыхания. Под благовест и дождь к Чепурному пришел еще один человек, уже неразличимый в тишине наступившей тьмы.

– Чего выдумал? – спросил дремлющий Чепурный вошедшего.

– Кто тут коммунизм выдумал? – спросил старый голос прибывшего человека. – Покажи нам его на предмете.

– Ступай кликни Прокофия Дванова либо прочего человека, – коммунизм тебе все покажут!

Человек вышел, а Чепурный заснул – ему теперь хорошо спалось в Чевенгуре.

– Говорит, иди твоего Прошку найди, он все знает, – сказал человек своему товарищу, который ожидал его наружи, не скрывая головы от дождя.

– Пойдем искать, я его не видел двадцать лет, теперь он большой стал.

Пожилой человек пошагал шагов десять и передумал:

– Лучше завтра, Саш, его найдем, давай сначала искать харчей и ночлега.

– Давай, товарищ Гопнер, – сказал Саша.

Но когда они начали искать харчей и ночлега, то ничего не нашли: их, оказывается, искать было не нужно. Александр Дванов и Гопнер находились в коммунизме и Чевенгуре, где все двери отперты, потому что дома пустые, и все люди были рады новым людям, потому что чевенгурцы, вместо имущества, могли приобретать лишь одних друзей.

* * *

Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную заутреню – «Интернационала» он сыграть не мог, хотя и был по роду пролетарием, а звонарем – лишь по одной из прошлых профессий. Дождь весь выпал, в воздухе настала тишина, и земля пахла скопившейся в ней, томительной жизнью. Колокольная музыка так же, как и воздух ночи, возбуждала чевенгурского человека отказаться от своего состояния и уйти вперед: и так как человек имел вместо имущества и идеалов лишь пустое тело, а впереди была одна революция, то и песня колоколов звала их к тревоге и желанию, а не к милости и миру. В Чевенгуре не было искусства, о чем уже тосковал однажды Чепурный, зато любой мелодический звук, даже направленный в вышину безответных звезд, свободно превращался в напоминание о революции, в совесть за свое и классовое несбывшееся торжество.

Звонарь утомился и лег спать на полу колокольной звонницы. Но в Копенкине чувство могло задерживаться долго – целыми годами; он ничего не мог передать из своих чувств другим людям, он мог тратить происходящую внутри себя жизнь только на тоску, утоляемую справедливыми делами. После колокольной музыки Копенкин не стал ожидать чего-то большего: он сел верхом на Пролетарскую Силу и занял Чевенгурский ревком, не встретя себе сопротивления. Ревком помещался в той же самой церкви, с которой звонили. Это было тем лучше. Копенкин дождался в церкви рассвета, а затем конфисковал все дела и бумаги ревкома; для этого он связал все делопроизводство в один багаж и на верхней бумаге написал: «Действие впредь приокоротить. Передать на чтение прибылым пролетарским людям. Копенкин».

До полудня никто не являлся в ревком, а лошадь Копенкина ржала от жажды, но Копенкин, ради захвата Чевенгура, заставил ее страдать. В полдень в храм явился Прокофий, на паперти он вынул из-за пазухи портфель и пошел с ним через учреждение заниматься в алтарь. Копенкин стоял на амвоне и дожидался его.

– Прибыл? – спросил он Прокофия. – Останавливайся на месте, жди меня.

Прокофий покорился, он знал, что в Чевенгуре отсутствует правильное государство и разумным элементам приходится жить в отсталом классе и лишь постепенно подминать его под свое начало.

Копенкин изъял от Прокофия портфель и два дамских револьвера, а потом повел в притвор алтаря – сажать под арест.

– Товарищ Копенкин, разве ты можешь делать революцию? – спросил Прокофий.

– Могу. Ты же видишь, я ее делаю.

Вы читаете Чевенгур
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату