дрожащей рукой сдвинул предохранитель. Протирая глаза вгляделся. „Ну да, это — она“. Такой ярко-желтой кофты, как у Нюркиной матери, не носит никто в станице.
Васька по-охотничьи поймал на мушку голову в пуховом платке.
— Получай, сучка, за то, что доказала!..
Грохнул выстрел. Баба бросила ведра и без крика побежала к дворам.
— Эх, чорт!.. промах!..
Вновь на мушке запрыгала желтая кофта. После второго выстрела Нюркина мать нехотя легла на песок и свернулась колачиком.
Васька не спеша перебрел на ту сторону и, держа винтовку на-перевес, подошел к подстреленной.
Нагнулся. Жарко пахнуло женским потом. Увидал Васька распахнутую кофту и разорванный ворот рубахи. В прореху виднелся остро выпуклый розовый сосок на белой груди, а пониже — рваная рана и красное пятно крови, расцветавшее на рубахе лазоревым цветком.
Заглянул Васька под надвинутый на лоб платок, и прямо в глаза ему взглянули тускнеющие Нюркины глаза.
Нюрка шла в материной кофте за водой.
Поняв это, крикнул Васька и, припадая к маленькому неподвижному телу, колачиком лежавшему на земле, завыл долгим и тягучим волчиным воем. А от станицы уж бежали казаки, махая кольями, и рядом с передним бежала, вьюном вилась шершавая собачонка. Повизгивая, прыгала вокруг и все норовила лизнуть его в самую бороду.
Батраки
У подножья крутолобой коричневой горы, в вербах, густо поросших по обеим сторонам речки, между садами, обнесенными старыми замшелыми плетнями, жмутся, словно прячутся от докучливых взоров проезжих и прохожих, домики поселка Даниловки.
В поселке сотня с лишним дворов. По главной улице над речкой размашисто и редко поосели дворы зажиточных мужиков. Едешь по улице и сразу видно, что основательные хозяева живут: дома крыты жестью и черепицей, карнизы с зубчатой затейливой резьбой, крашеные в голубое, ставни самодовольно поскрипывают под ветром, будто рассказывают о сытой и беспечальной жизни хозяев. Ворота по этой улице — досчатые, надежные, плетни новые, в дворах сутулятся амбары, и на проезжего, гремя цепями, давясь злобным хрипеньем, брешут здоровенные собаки.
Другая улица, кривая и тесная, лежит на взгорье, обросла вербами, словно течет под зеленой крышей деревьев, и ветер гоняет по ней волны пыли, крутит кружевным облаком золу, просыпанную над плетнями. На второй улице не дома, а домишки. Неприкрытая нужда высматривает из каждого окна, из каждого подворья, обнесенного реденьким ветхим частоколом.
Лет пять назад пожар догола вылизал постройки на второй улице. Вместо сгоревших деревянных домов послепили мужики саманные хатенки, кое-как пообстроились, но с той поры нужда навовсе прижилась у погорельцев, глубже-глубокого пустила корни…
В пожаре пропал весь сельскохозяйственный инвентарь, в первую весну как-то обработали землю, но неурожай раздавил надежды, сгорбатил мужичьи спины, по ветру пустил думки о том, что как-нибудь удастся поправиться, выкарабкаться из беды. С того времени пошли погорельцы по миру горе мыкать: ходили „христорадничали“, уходили на Кубань, на легкие хлеба; но родимая земля властно тянула к себе: возвращались в Даниловку и, ломая шапки, вновь шли к зажиточным мужикам:
— Возьми в работники, хозяин… За кусок буду стараться…
Утром чуть свет к Науму Бойцову пришел попа Александра работник. Наум запрягал в повозку выпрошенную у соседа лошадь и не слыхал шагов подходившего работника. Думая о чем-то о своем, дрогнул от неожиданно-громкого приветствия:
— Здорово, дядя Наум!
Наум оглянулся и, затянув супонь, дотронулся свободной левой рукой до шапки.
— Здорово. Зачем пожаловал?
Работник, обрадованный тем, что вырвался от хозяйства, присел на опрокинутую убогую борону и, натягивая на ладонь рукав рубахи, вытер со лба пот.
— Дело к тебе имеем, — не спеша начал он, как видно, собираясь долго и обстоятельно поговорить.
— Какое там дело? — хлопоча над лопнувшей вожжей, спросил Наум.
— Оно видишь какое дело, я попу свому давно говорю: „Вы, батюшка, коли хотите жеребчика подрезать, так вы…“
— Ты не мусоль! — отрезал Наум. — Жеребца надо подрезать, што ль? Так и говори, а то мне некогда — зараз на поле еду.
— Ну да, жеребца, — недовольно закончил работник.
— Скажи, сычас приду.
Работник нехотя встал, отряхнул с штанов прилипшую свеженькую стружечку и, глядя себе под ноги, равнодушнос казал:
— Хвалят тебя в округе, коновал, мол, хороший… Оно и точно, а сам собою человек ты неласковый… Никакого с тобой приятного разговору нельзя иметь. Грубый ты и обрывистый человек!..
— Ну, брат, извиняй, таким мать родила!
— Я што ж… Конешно, обидно, однако я могу с кем хошь поговорить.
— Во-во, потолкуй ишо с кем-нибудь, — улыбаясь глазами, сказал Наум и не спеша, прямо и тяжко ставя на землю широкие босые ступни ног, пошел в хату.
Работник поднял с земли свеженькую, откуда-то принесенную ветром стружечку, свернул ее в трубку, вздохнул и пошел по улице, кособочась и по-бабьи вихляя задом. Шел он так, как будто против воли ветром его несло.
Наум вошел в хату и снял с гвоздя вязку толстой бечевы. Развязывая узел, он повернулся лицом к печке и улыбнулся жене, возившейся с стряпней.
— Я говорил тебе, что откеда-нибудь да капнет! Попу Александру понадобилось жеребчика подрезать, работника присылал. Меньше чем полпуда размольной не возьму!..
— Присылал, што ли?.. — обрадованно переспросила жена.
— Только што ушел.
— Вот и хлеб!.. А я-то горевала, пахать поедешь, а пирога и краюшки нету…
Наум улыбнулся, и от улыбки рыжий клин бороды сполз куда-то в сторону, оскалились почерневшие плотные зубы. Улыбка молодила его и делала суровое лицо приветливым и желанным.
— Собирайсь и ты, Федор, помогешь. А кобыла пущай постоит, не распрягай, — сказал сыну.
Федор, шестнадцатилетний парень, до чудного похожий на отца лицом и ширококостой плечистой фигурой, засуетился, подпоясал рваную рубаху новым ремнем и пошел за отцом, так же твердо попирая землю босыми ногами и так же сутулясь на ходу и помахивая сильными не по возрасту руками.
Возле своего двора встретил их поп Александр. На сухих обтянутых щеках его виднелась кровь, лоб завязан чистым полотенцем. Под повязкой серыми мышатами шныряли раскосые глаза.
— Приступу нет! — поздоровавшись, сказал он. — Вот зверь, прямо бесноватый!..
Голос у него был густой, басовитый, несоразмерный с низкорослой щупленькой фигурой.
— Хотел обратать, так он меня кусанул зубами, как пес! Клок кожи на лбу содрал, истинный бог!..
Смешливый Федор побагровел, надулся, удерживаясь от смеха, но отец строго взглянул на него и пошел в калитку.
— Он где у вас?
— В конюшне.