книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока“».[139]
Таким образом, в познавательно-психологическом отношении религиозный уклон гоголевской мысли был далеко не бесплоден для писателя. Сам он утверждал, что его «встреча с Христом» как раз и состоялась на путях исследования человеческой души, наличие же у себя веры в общепринятом смысле он не раз отрицал. «… я пришел ко Христу, увидевши, что в нем ключ к душе человека, и что еще никто из душезнателей не всходил на ту высоту познанья душевного, на которой стоял он. Поверкой разума поверил я то, что другие понимают ясной верой и чему я верил дотоле как-то темно и неясно», — говорится в «Авторской исповеди» (VIII, 443).
А своему духовнику перед отъездом в Иерусалим Гоголь пишет: «Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе; признаю Христа богочеловеком только потому, что так велит мне ум мой, а не вера. Я изумился его необъятной мудрости и с некоторым страхом почувствовал, что невозможно земному человеку вместить ее в себе, изумился глубокому познанию его души человеческой, чувствуя, что так знать душу человека может только сам творец ее. Вот все, но веры у меня нет» (XIV, 41).
Самоусовершенствование, внутренняя работа над собой и были подлинной религией Гоголя. Отсюда делается понятной его ирония по поводу «богомольства и набожности, которою дышит наша добрая Москва, не думая о том, чтобы быть лучшею» (XII, 94). И обратно: «обращенье к самому себе», даже если его производит язычник, он готов приравнять к подлинной молитве. В «Выбранных местах из переписки с друзьями» (статья «Об Одиссее, переводимой Жуковским»), рассуждая о том, как примет переведенного Гомера простой русский народ (утопично, конечно, само предположение этого чтения), Гоголь утверждает, что он «извлечет из Одиссеи то, что ему следует из нее извлечь <…> что ни в каком случае не следует унывать, как не унывал и Одиссей, который во всякую трудную и тяжелую минуту обращался к своему милому сердцу, не подозревая сам, что таковым внутренним обращением к самому себе он уже творил ту внутреннюю молитву богу, которую в минуты бедствий совершает всякой человек, даже не имеющий никакого понятия о боге» (VIII, 239).
Вообще Гоголь готов поступиться многими формальными моментами в религиозной сфере ради тех или иных осязаемых результатов в деле воспитания человеческой души. Так, касаясь в той же книге деятельности сельского священника (статья «Русской помещик»), он рекомендует вообще отказаться от проповеди ради исповеди, так как вопросы конкретного, практического поведения человека, встающие во время исповеди, важнее, по мысли писателя, чем приобщение его к истинам отвлеченного порядка. Но прежде чем говорить об этой гоголевской книге, необходимо коснуться второго тома «Мертвых душ».
При обращении ко второму тому гоголевской поэмы мы сразу же вступаем в область догадок и предположений. Они начинаются с определения времени, когда писатель приступил к этой работе. Здесь существует множество различных версий. Соответственно нет единодушия и в датировке тех фрагментов второго тома «Мертвых душ», которые сохранились до наших дней.
Судя по письмам Гоголя, «открытие, что можно быть далеко
Из процитированных строк Гоголя о сожжении второго тома видно, с каким трудом протекал процесс его создания. Вообще нужно сказать, что на протяжении последнего десятилетия жизни писателя, посвященного продолжению «Мертвых душ», в настроениях Гоголя было несколько периодов необыкновенного душевного подъема (как, например, в самом начале работы, когда он поверил в свою миссию богоизбранника) и тяжелейших моральных спадов, которые выражались в полном расстройстве физических сил и заканчивались сожжением рукописи. Относительно их числа тоже не все ясно. Неопровержим факт сожжения в 1845 г., но Анненков считал, что ему предшествовало еще одно — в 1843 г. Тихонравов по этому поводу пишет следующее: «Если нельзя с достоверностью говорить
Весьма обоснованным представляется суждение Тихонравова, что из уцелевших черновых текстов пяти глав та глава, которая условно названа «заключительной», была написана в самом начале работы и счастливо избегла печальной участи остальных. На эту мысль наводит близость ее содержания к заключительной главе первого тома (параллелизм в их построении, видимо, входил в планы писателя). Рассмотренные нами во второй главе однотипные описания губернских неурядиц из первого и второго томов поэмы, опирающиеся на единый летописный текст, могут служить дополнительным аргументом в пользу этого мнения. Остальные сохранившиеся главы представляют собой начало тома и, по-видимому, имеют более позднее происхождение. В академическом издании Гоголя они датируются 1848–1849 гг. Тихонравов же относит первый слой текста к концу 1841 — началу 1842 г., а дальнейшие приписки и поправки — к периоду после сожжения 1845 г.
О сложности работы над вторым томом Гоголь рассказывает в одном из писем к А. О. Смирновой 1844 г.: «С тех пор, как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена.
Еще более четко причину недовольства написанным и его сожжения Гоголь объяснил в одном из «Четырех писем к разным лицам по поводу „Мертвых душ“», том самом, где он назвал уничтоженный труд «пятилетним». «Появленье второго тома в том виде, в каком он был, — говорится здесь, — произвело бы скорее вред, нежели пользу. <…> Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет <…> бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе Мертвых душ, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен» (VIII, 298). Письмо, однако, заканчивается оптимистически (хотя этот оптимизм и подкрашен мистицизмом): «Верю, что, если придет урочное время, в несколько недель совершится то, над чем провел пять болезненных лет» (VIII, 299). Дата под письмом: «1846».
Нетрудно понять, что раскрыть через образы литературных героев процесс собственного душевного воспитания, и раскрыть так, чтобы вовлечь в эту внутреннюю работу своих читателей, — задача едва ли
