Некоторые гоголевские тексты приводят к выводу, что потеря человеком своей внутренней свободы равносильна для писателя потере души. Вспомним относившиеся к первому тому поэмы слова о «пошлых привычках света», которые до того «опутают и облекут человека, что и не останется в нем его самого, а куча только одних принадлежащих свету условий и привычек. А как попробуешь добраться до души, ее уж и нет». Сравним это с высказыванием из «Выбранных мест»: «Дрянь и тряпка стал всяк человек; обратил сам себя в подлое подножье всего и в раба самых пустейших и мелких обстоятельств, и нет теперь нигде свободы в ее истинном смысле» (VIII, 341). Очевидно, что речь идет об одном и том же.
Естественным следствием свободы оказывается нравственная ответственность человека за свои поступки, которые не могут быть оправданы никакими ссылками на внешние обстоятельства, или «среду», как выражались в то время: «… всякой несправедливый судья может оправдаться в том, что брал взятки и торговал правосудием, складывая вину на свои тесные обстоятельства, на жену, на большое семейство <…> Потомству нет дела до того, кто был виной <…> Оно сделает упрек ему, а не им. Зачем ты не устоял противу всего этого?» (VIII, 230).
Как видим, две точки зрения, которые по сути дела должны были бы дополнять друг друга, оказались противопоставленными. Это во многом определило односторонний подход к создавшейся коллизии тех, кто так или иначе оказался в нее вовлеченным. А вовлечена была ни больше ни меньше, как вся мыслящая Россия.
В стране, задыхавшейся под николаевским ярмом, требование политических свобод, конечно, имело преобладающее число сторонников. И. С. Аксаков писал в 1856 г.: «Много я ездил по России: имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, всякому жаждущему свежего воздуха среди вонючего болота провинциальной жизни. Нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, которые бы не знали наизусть письма Белинского к Гоголю».[154]
В 1847 г. только один литературный критик подчеркнул важность гоголевской постановки вопроса о духовной свободе личности. Это был Аполлон Григорьев, выступивший в «Московском городском листке» со статьей «Гоголь и его последняя книга» (1847. № 56, 62–64). Обращаясь к важнейшему, на его взгляд, в навлекшей на себя столько негодования книге, многое в которой и он сам назвал «болезненным» и «странным», молодой критик писал: «… в каждой личности отдельно таится еще злой и страшный недуг безволия или, точнее сказать, рассеяния сил, потерявших в человеке центр, точку опоры, — тот недуг < …> который так резко, иногда даже до цинизма резко, клеймит Гоголь в его книге».[155]
Григорьев точно определил и позиции сторон, хотя он противопоставил Гоголю не Белинского, а человека одинаковых с критиком воззрений. 17 ноября 1848 г. он писал автору «Выбранных мест» о реакции публики на его книгу: «… хотели только отстранить от себя тяжкий и ненавистный вопрос. Вопрос этот вот какой: „Обязан ли и в какой степени обязан ответственностью за все действия человек вообще и человек духа в особенности?“ Как нарочно, вместе почти с вашею книгою явилась другая книга, наделавшая много шуму <…> Я говорю о „Кто виноват?“. В ней романист высказал <…> что виноваты не мы, а та ложь, сетями которой опутаны мы с самого детства. Сколько ума, расточенного на отрицание высшего двигателя человеческой деятельности — свободы и сопряженной с нею ответственности <…> Из нее следует <…> что никто и ни в чем не виноват, что все условлено предшествующими данными, и что эти данные опутывают человека так, что ему нет из них выхода <…> Странно, в высшей степени странно было совместное появление этих двух книг, так противоположных по тону и по направлению».[156]
Поставленный Гоголем вопрос обрел новую выразительность — а сейчас уже можно сказать, и мировое звучание — в творчестве зрелого Достоевского. И хотя великий романист никогда не симпатизировал гоголевской книге, то, что в ней действительно ценно, — идею духовной самостоятельности и нравственной ответственности человека — он унаследовал полностью.
Важнейший для «Выбранных мест» мотив духовного развития личности, как мы уже знаем, высоко оценил и Лев Толстой. Замечание в его дневнике о том, «как Гоголь прав в своем безобразии, и как Белинский кругом неправ в своем блеске»,[157] отразило примат внутреннего фактора над внешним в нравственной философии писателя.
То же распределение света и тени, которое показал анализ «Выбранных мест из переписки с друзьями», мы найдем почти в зеркальном отражении и в содержании сохранившихся отрывков второго тома «Мертвых душ», а в самом их тексте — множество дословных совпадений с тезисами названной книги.
Замысел второго тома в своих самых общих очертаниях выясняется из переписки Гоголя с малоизвестным литератором К. И. Марковым. Последний предостерегал писателя: «Если вы выставите
Реконструкцию сюжета второго тома по дошедшим до нас фрагментам и воспоминаниям современников выполнил в свое время В. В. Гиппиус. Ниже приводится его текст с исправлением вкравшихся неточностей. «Чичиков продолжает свои путешествия и свою авантюру. Заехав случайно к помещику Тентетникову и сблизившись с ним, он помог Тентетникову восстановить отношения с оскорбившим его генералом Бетрищевым и дочерью его Улинькой. Обманув того и другого выдумкой о глупом дядюшке, Чичиков получает в подарок от Бетрищева купчую на мертвых, а от Тентетникова даже и на живых. Он берется оповестить родственников генерала о предстоящей свадьбе Тентетникова и Улиньки. Спутником Чичикова делается скучающий помещик Платон Платонов, случайно встреченный у помещика Петуха. С ним Чичиков побывал у идеального хозяина Костанжогло, у разорившегося помещика Хлобуева, имение которого с помощью Костанжогло купил; у другого идеального хозяина — брата Платонова, у Чагравина, с женой которого у Платонова завязывается любовь; у брата генерала Бетрищева и у Вороного-Дрянного — политического заговорщика, из-за связи с которым пострадал и Тентетников.
Кроме того, Чичиков побывал — уже один — у полковника Кошкарева и у действительного статского советника Леницына; у первого он неудачно, а у второго удачно пытается приобрести мертвые души. Но мертвые души здесь уже не единственная сюжетная основа. Чичиков замышляет, а частью осуществляет и другие мошенничества. Одно из них — не вполне ясно какое — было ему прощено князем — генерал- губернатором. Другое, в которое он запутал и Леницына, — подделка завещания старухи Ханасаровой, законным наследником которой был Хлобуев, — генерал-губернатор разоблачает и отправляет Чичикова в тюрьму. Но за Чичикова хлопочет идеальный богач и благотворитель — откупщик Муразов, мечтающий направить энергию Чичикова на добро (одновременно Муразов хлопочет и о Тентетникове, арестованном по делу Вороного-Дрянного, но, по-видимому, безуспешно: Тентетникова ссылают в Сибирь, и Улинька едет с ним). Чичиков на убеждения Муразова заколебался было и сам замечтал о „трудолюбивой жизни“ (VII, 115), впрочем, забыв о своих добрых намерениях, лишь только плут-юрисконсульт пообещал освободить его за взятки. Освобождает Чичикова, однако, Муразов, передавший ему и приказание князя выехать из города. Князь — идеальное „значительное лицо“ — обращается к чиновникам с речью — разоблачительной и увещевательной, — призывая их спасать гибнущую Россию. Какую-то роль в сюжете должен был играть и священник».[158]
Указанное в гоголевском письме различие между принципами показа личности в первом и втором томах имело очень серьезные последствия. Многостороннее изображение героев неизбежно влекло за собой изменение всей структуры того художественного мира, в котором эти герои существовали. Аналитически воссоздаваемый характер, с его внутренними противоречиями, различными психологическими нюансами и т. п., не мог сочетаться с ватрушкой величиной с тарелку или ноздревской шарманкой. Вместе с изменением героев менялся, по слову Андрея Белого, и весь «разгляд» русской жизни в поэме.
Сам Гоголь так писал об этом: «Чем выше достоинство взятого лица, тем ощутительней, тем осязательней нужно выставить его перед читателем. Для этого нужны все те бесчисленные мелочи и