какие-то вовсе авантюристы, называющие себя “большевиками”, даже о погоде, которая позавчера устроила тоже “свержение проклятого режима” — на Николая весеннего был снегопад и ветер такой, что телеграфные столбы валил… Говорили, плакались друг другу, не решили, конечно, не только мировых и российских проблем, но и даже не договорились, следует ли немедленно обратить внимание М-ина на опасное оживление расходных операций. Вроде бы и следует, а, с другой стороны, он разве сам не видит? И что мы ему предложим — немедленное банкротство? Надо бы еще подумать…
Рассчитались после долгого ожидания — официанты бастуют, повара и женская прислуга, говорят, тоже, так что не совсем понятно, кто нам котлеты жарил и тарелки мыл. А подавал и деньги получал какой-то солидный господин, по виду хозяин. Неловко было на чай ему давать, но взял с поклоном.
Пошли на Театральную извозчиков нанимать, мне к вокзалу, Н-еву на Остоженку. И как раз напротив Благородного собрания дорогу перегородили двое очевидных хитровцев — оборванные, распахнутые, пьяноватые и наглые. Раньше в таком приличном месте их встретить было ни в какое время невозможно, а теперь чего удивляться… Все, что было в обществе дрянного, поднялось со “дна”, одних дезертиров газеты считают до полутора миллионов, а сколько уголовных из тюрем сбежало! Мы и не удивились, но оба — я почувствовал, что и Н-ев тоже — порядочно перепугались. Те двое, на счастье, были без ножей в руках, но кто ж знает, что у них в карманах, да и драться с ними двум приличным господам в весенних пальто и круглых шляпах неловко… Фонари горели через один, и народу в этом самом оживленном по вечерам месте было немного, представления в театрах только начались.
“Поделитесь, господа, табаком”, сказал один из бродяг грубо, резким треснутым голосом и глядя поверх наших голов. Я достал почти полную коробку хороших папирос, которые, купив гильзы и асмоловский табак в Столешникове, сам набиваю, и протянул ему всю коробку со словами “кури, братец, в удовольствие”. Тут была моя ошибка: дать надо было рукою две папиросы и не говорить ничего. И ведь вот понимаю я это, пусть немного, но зная характер народа, а не вспомнил… Другой оборванец, не тот, который просил, взял коробку и сунул ее за пазуху рубахи. А тот, который просил, перевел взгляд ниже и, упершись глазами в глаза Н-ева, сказал: “а ты, товарищ, что дашь?”. Тыкание, “товарищ” и прямой вопрос “что дашь” уже предвещали более серьезные неприятности, чем потеря коробки папирос.
Но Н-ев оказался тут молодцом. Он порылся в кармане редингота, вытащил две или три рублевых бумажки вместе с монетами и все это из своей горсти, не глядя, высыпал просившему, который механически подставил обе ладони ковшиком. А Н-ев слегка тронул его за плечо, отодвинув с дороги, другой рукою взял меня под локоть и в два шага вытащил на Театральную, где ярче светили фонари, ожидала седоков толпа извозчиков, занявшая весь проезд, и даже ходил какой-то странный полицейский — с шашкой и большой револьверной кобурой, в шинели городового, но в студенческой фуражке без кокарды.
Здесь мы с Н-евым выкурили, чтобы вернуться в равновесие, по маленькой голландской сигарке, которые он всегда курит, и, взяв извозчиков, простились. В одиннадцатом часу я был уже дома, отпустил спать кухарку, которая ждала меня с ужином, и вот теперь заканчиваю записывать приключение, которых пока со мною по нынешним временам бывает немного — не сглазить бы. Хочется выпить перед сном рюмку, поскольку не могу, как всегда, никак закончить, начавши, но постараюсь воздержаться.
12 мая
Сегодня с утра, когда я пил (конечно же, холодный) кофе, вошел в столовую дворник. Сразу же распространился запах с утра поработавшего физическим трудом человека — пота и свежести в одно время. Он встал возле двери и молчал. “Что-нибудь стряслось, Матвей, спросил я, что ты хочешь сказать?” Помолчав еще минуту, он пробормотал что-то почти неслышное, я переспросил и услышал вот что: “Надо мне, барин, ехать домой”. Я не сразу понял смысл его слов, но на последующие мои вопросы он только повторял все то же “ехать домой”. В конце концов я уяснил, что он собрался уйти от нас и вернуться в свою рязанскую деревню, где не был, я думаю, лет тридцать. Поначалу все мои попытки понять, почему и зачем он принял такое решение, не привели ни к какому результату, Матвей только твердил одно и то же “надо ехать домой”. Но все ж таки, окольными вопросами, мне удалось добыть из него короткий рассказ: в деревне все родственники померли, осталась хорошая изба и хозяйство с двумя коровами, за которыми пока смотрит по доброте соседская баба, так что надо ехать и вступать в права наследования.
Признаюсь, я обрадовался. Одним подопечным у меня станет меньше, при этом он уйдет не в нищету, а во вполне достаточную жизнь, так что совесть моя будет чиста, а забот уменьшится. Идет лето, печей топить не надо, двор, конечно, зарастет бурьяном и придет вообще в беспорядок, так и Бог с ним, не до благоустройства. А к зиме, к холодам и снегу, как-нибудь положение образуется, найду другого дворника, если еще будет требоваться. До новой зимы еще дожить надо…
Жалованье я ему не задолжал, но на прощание и в благодарность за десятилетнюю службу дал триста рублей, заботливо отсчитав пятерками для его удобства. По нынешним ценам за дворницкую работу это немного… Он поклонился, я неожиданно для себя самого его обнял. Кончается жизнь, вот часть ее уже кончилась… Жене он, сколько я смог понять, сказал о своем решении еще вчера днем. Видимо, она не слишком огорчилась, во всяком случае, легла вечером спать, не дождавшись меня, чтобы предупредить и обсудить положение, и сегодня утром раньше моего отбытия на станцию из спальни не вышла. Покинул нас Матвей уже в мое отсутствие.
По дороге в Москву размышлял, сможем ли мы обойтись одной горничной, если я решусь рассчитать и кухарку. Можно было бы положить ее работу на горничную, платя той еще половину кухаркиных денег, по нынешним безработным временам она, должно быть, согласилась бы. Но куда пойдет кухарка, которая прослужила у нас тоже полтора десятка лет и состарилась у плиты? Она, сколько я знаю, вовсе одинока. В богадельню? Так ведь и там места, верно, не найдется… А кухарки сейчас и молодые и сильные вряд ли нарасхват.
Впрочем, покуда еще у нас до прямой нужды не дошло, так что вовсе без прислуги оставаться рано.
День в службе прошел быстро, некогда было дух перевести, не то что размышлениям предаваться. Банковское дело, еще недавно никак не страдавшее от окружающего безобразия, на глазах расстраивается, полагаю, что и у других дела не лучше нашего — вкладчики выбирают все подчистую, при этом требуют золотых десяток и ропщут, когда мы отказываем — мол, не можете золотом выдавать, так объявляйтесь банкротами. А золото мы норовим отправить в подвал, в собственную наличность, а оттуда берем для необходимых расчетов процентные бумаги и ассигнации. В сущности, мошенничество… Впервые в своей деятельности чувствую себя шулером.
Погоды стоят грустные и светлые — прозрачные дождики и тепло, но не слишком. Гроз нету.
Сейчас не стану пить водки на ночь, а выпью всегда имеющийся у нас в наличии отвар пустырника, который употребляет жена, отчего и проводит в спальне половину суток — дремлет, просыпается, снова дремлет… Завидовать тут нет настоящих причин, но я завидую. После пустырника, возможно, и я сегодня высплюсь. Устал.
19 мая
Все бастуют и требуют такой оплаты, что скоро крючник на речной пристани будет богаче меня. Что может казна? Только давать в оборот новые бумажные деньги, и этим пустым деньгам уже счет не на миллионы, а на миллиарды. И это российский рубль, тверже которого до войны никакой франк или фунт не стоял!
В конторе, за чаем, который пили в его кабинете, беседовал с Р-диным. Начал он, по обыкновению, фиглярствовать, рассказывал шутки об армянах и евреях, а после вдруг сделался серьезным и спросил, что я думаю о так и не решенной задаче с нашей наличностью. Я сказал, что думать тут нечего, надо ее отправлять в Швейцарию, пока есть хоть какая-то вероятность провезти ее туда. “Риск велик, возразил Р-дин серьезным, не свойственным ему тоном, пропадет, так мы все нищими останемся”. “А что ж банк, отвечал я, или вы его уже вовсе со счетов скинули?” Он молча пожал плечами, потом наклонился ко мне через стол, едва не сбросив чашки, и произнес шепотом: “банкротство, неужто вы не видите, что нам банкротство неизбежно через месяц, самое большее через два?” На это уж я пожал плечами. Так же шепотом он продолжал: “значит, нам надо о себе позаботиться, а М-ин о себе уж позаботился, я в том уверен”. Не найдя, что ответить, я неопределенно кивнул, на том и расстались.
Выходит, что крах еще ближе, чем я рассчитывал, если уж весельчак Р-дин так серьезен. А он ведь товарищ управляющего, следовательно, знает что-то, мне неизвестное, относительно того, как “М-ин о себе позаботился”. Не означают ли эти слова, что деньги каким-то особым, неведомым мне способом будут отправлены за границу, минуя обсуждение этого способа с нами, а исключительно приказанием М-ина и, соответственно, он будет распорядителем всех этих средств? Между тем, их надо бы в Швейцарии или, допустим, в Англии разложить по отдельным счетам, на каждого из нас в сумме, соответствующей долям…
Нет, не могу поверить, чтобы М-ин, представляющийся мне человеком, может быть, и не совсем искренним, но вполне достойным и порядочным, пошел на такое. Времена подлые, что да, то да, однако ж навряд ли могут и они вовсе лишить чести человека из приличного круга. Да есть и практическое соображение: невозможно настолько тайно вывезти из банка содержимое четырех среднего размера несгораемых ящиков, чтобы ни Р-дин, ни Н-ев, ни, особенно, заведывающий