смущенный, глядя в стол и шепотом от соседей по приемной зале, сказал, что в паспорте мне отказано, потому что я объявлен под судом по делу о злостном банкротстве банка. Зачем-то я спросил, объявлены ли по этому делу подсудимыми М-ин и прочие. Чиновник этого, конечно, не знал. Не знал он также, почему никаких судебных повесток я не получал, но я сам сообразил, что, вероятно, их присылают по адресу банка…
Вот и возмездие. Я останусь в России и испытаю все, к чему приложил руку. Туда мне и дорога. Одно только приводит в отчаяние: никогда не увижу жены. Теперь мне чудится, что если б мы после всего встретились, жизнь пошла бы по-новому.
Все время кружится голова. То ли это последствия удара “революционным” кулаком, то ли от нервной усталости… А ночью уже не только не сплю часами, но все время мысленно беседую сам с собою, как с посторонним, иногда замечаю, что и вслух. Лежу в темном, душном номере на старой, скрипучей и кривой кровати и в голос себя чещу последними словами…
Бунт в Петрограде 3-5 июля имеет одно хорошее последствие: правительство приказало арестовать Ленина, Зиновьева, Каменева и Троцкого. Многие прямо и публично заявляют, что следовало бы то же самое сделать с такими же изменниками Рязановым, Козловским, Рошаль и прочими из этой компании, включая самого “горевестника” Максима. Опасаюсь, что уже поздно Керенский опомнился, но если поймать заводил-“большевиков” получится, можно будет утихомирить и их рабоче-солдатские “советы”.
Всем известно, что не только Троцкий есть ном де гер Бронштейна, но и Каменев, Зиновьев, Стеклов и много других скрывают под псевдонимами свои настоящие еврейские фамилии. Вероятно, для лучшего запоминания простыми людьми… Зачем Империя ожесточила против себя народ, по слову Писания, “жестковыйный”? Впрочем, Ленин тоже не Ленин, а Ульянов, видно, посовестился позорить отцовское приличное имя. Хотя какая уж там совесть, одна “конспирация”.
А, с позволения сказать, “консерваторы” наши разве хороши были, когда еще водились? Ничего умнее черносотенства и криков про масонство не изобрели. Что ж масоны-то так легко скрутили великую Державу, которая всегда им противилась с успехом, взять хотя бы Двенадцатый год? Нет уж, сами все изгадили, оплевали, разрушили, нечего других виноватых искать.
Никуда не денешься, сказавши “а”, надобно говорить и “б”. Хочу или не хочу, а придется прибегать к тем, кого ненавижу, презираю и боюсь. Завтра попытаюсь снестись с К-овым, ежели отыщу карточку с его телефонным номером.
9 июля
Сейчас уже близко к полуночи. День прошел так бурно и тяжело, что мысли путаются, и я опять замечаю, что в тишине номера слышу свой голос. Значит, сам с собою обсуждаю случившееся… Полагаю, что ежели бы я сейчас пошел к доктору, он сразу упек бы меня в желтый дом. А ведь меньше прежнего пью в последнее время, так что не скажешь, что белая горячка.
Впрочем, а вокруг разве не умалишенные? Решительно все, от министров до последнего бродяги-матроса, вроде того, что сегодня у Триумфальных ворот встретился. В полной летней форме, а на ногах лаковые штиблеты, как у куплетиста. Посмотрел мне в лицо бешеными белыми глазами, обругал “буржуем”, толкнул в грудь двумя руками и дальше пошел.
Утром удалось соединиться с К-овым. Я телефонировал с аппарата, что у конторки швейцара в номерах, так что приходилось говорить негромко. На том конце провода осведомились, кто просит господина К-ва, я представился. Через довольно долгое время ответил сам К-ов, я сказал, что хотел бы свидеться по важному делу. Он тут же, следует отдать должное, назначил на час пополудни. Договорились встретиться на Тверском бульваре, позади памятника.
До срока оставалось еще три часа, я их использовал на то, чтобы отправиться в главную почтовую контору и спросить там, нет ли для меня посте рестанте. Как и надо было ждать, сообщений от жены еще нет, и я отдаю отчет себе, что их сейчас и не может быть, но все одно схожу с ума от тревоги. И от сына ничего нет…
После пешком, через Лубянскую площадь и Тверскую улицу, я пошел к договоренному месту. По дороге думал о том, что ежели бы мне кто сказал году хотя бы в двенадцатом, что буду через пять лет так жить, как сейчас, я бы счел этого предсказателя умалишенным. И любой из моих того времени знакомых счел бы так же. А теперь эти знакомые разбегаются из Москвы, как тараканы от света, я же, того и гляди, сам сделаюсь натуральным безумцем. Пушкинский Евгений бежал от каменного императорского галопа, но вот нет Империи, а нам пришло бежать от наглой скачки ее разрушителей, того гляди настигнут… Всегда русского обывателя гонят и топчут, так, видно, и будет.
Времени еще оставалось порядочно, так что, миновав и прежде приводившую меня почему-то в дурное расположение Скобелевскую площадь, я зашел к уже ставшему мне привычным Филиппову, выпил кофе со сливками, съел ржаную лепешку — любимый в студенческие времена завтрак. Никак не могу понять, отчего я в эти дни, после отъезда жены, сделался таким скаредным? Ведь фунтов, полученных за дачу, достаточно, чтобы, обменяв их малую долю в любой банкирской конторе, снять отличные комнаты хотя бы даже в “Метрополе” и обедать в “Славянском базаре”. Однако я не могу и подумать о таком. Видимо, сам того не сознавая, настроился уже на экономическую жизнь в Европе, на сдержанность скромного рантье…
На Тверском занял скамью как раз позади поэта, рассматривал его шляпу. Мимо шел нынешний московский люд, и теперь я уж никак не мог сказать, что на вид ничего или почти ничего не изменилось, как отмечал еще недавно. Чего стоил только старик в генеральском картузе без герба, генеральской же летней тужурке без погонов и в визиточных брюках, сидевший на скамье напротив!
Вскоре на бульваре показался К-ов, которого я опять признал сразу и даже издали. Он странно выглядел в обносившейся московской толпе, будто не на Тверской бульвар вышел, а на променад Ривьеры: в свежайшей коломянковой паре и белой шляпе из панамской соломы. Под мышкой он нес щегольскую эбеновую трость с серебряным набалдашником в виде адамовой головы. Молодые его усики были подкручены кверху еще веселее, чем в прошлый раз. Я, в своем уже измятом от неуютной жизни костюме, рядом с ним должен был казаться пожилым бедным родственником.
Мы пожали друг другу руки, он сел рядом со мною, сразу сильным броском заложив ногу на ногу, воткнул в песок трость и сказал, что готов слушать мое дело. Я старался говорить коротко и определенно. Выслушав, он покачал головою: “трудно будет… трудно… однако возможно… есть ли у вас полагающаяся фотографическая карточка?”. Карточка как раз у меня была, ее вернул генерал-губернаторский чиновник. “Отлично, сказал К-ов, думаю, что, сунув кому следует, мы это устроим”. Услышав про “барашка в бумажке”, я, видимо, сделал какое-то соответствующее движение, потому что К-ов махнул рукою: “мы эти небольшие издержки возьмем на себя”. Опять дважды прозвучало памятное мне “мы”… “Я вполне сам могу заплатить, возразил я, у меня достаточно денег”.
Тут собеседник в очередной раз меня поразил. Снявши свою колониальную шляпу, он склонился ко мне и проговорил вот что: “я имею от вашего сына известие для вас, что (он назвал мою жену по имени и отчеству) уже благополучно в Париже, а (он назвал по имени сына) выезжает сегодня туда же”. Даже не могу описать, что со мною произошло, помню только, я схватил К-ова за руку так крепко, что он поморщился и с усилием освободил локоть. “Отчего же, закричал я и сразу сбавил тон, оглянувшись, отчего же ни она, ни он мне не пишут?” “Да они, может, и пишут, но почта плохо ходит, улыбнулся он, а у нас свои способы сношений... вашему сыну партия непременно поможет в его семейных заботах, он много делает для нас… а для чего вы шепчете, чего боитесь?” Я и сам не знал, чего боюсь, вероятно, я уже чувствовал себя настоящим беглым каторжником после сообщения о том, что меня ищет суд. “Что же он для вас делает, спросил я, уж не вроде ли того, что я сделал?” Для чего я вдруг высказался таким вызывающим образом, и сам не знаю, видимо, я действительно уже не совсем в своем уме. К-ов помолчал минуту, потом ответил тихо: “вы, господин Л-в, не сожалейте о том, что сделали, вы помогли истории, хотя бы этого и не желали… а сын ваш занят важнейшими делами… вы слыхали фамилию…” Тут уж он оглянулся и произнес какое-то странное слово еле слышно, так что мне показалось “парус”. “Какой парус, переспросил я, это прозвище, видимо, по лермонтовскому стихотворению?” Он засмеялся и махнул рукою: “значит, не слыхали, и не нужно, но ваш сын у него если не правая, то левая рука, и нам это чрезвычайно важно…”. После паузы, сделавшись совершенно серьезным, он закончил: “словом, вы получите паспорт, самый настоящий, и даже на вашу фамилию, а насчет суда не беспокойтесь, сейчас не до судов над… банкротами, уж простите великодушно”.
За время с нашей первой встречи он очевидно превратился из юного идеалиста в самоуверенного заговорщика, всемогущего Монте-Кристо. А я — в трусливого бродягу…
Мы распрощались, сговорившись, что, когда паспорт будет готов, он даст мне знать запиской через швейцара моей гостиницы.
Освободившись, таким образом, в третьем часу, я остаток дня посвятил другому, вовсе не важному с практической стороны, но давно уже мучающему мою душу делу.
С нею мы не видались едва ли не полгода. Иногда только она телефонировала от подруги мне в банк, но разговаривали мы принужденно, в постороннем присутствии, ограничиваясь только вопросами о здоровье и благополучии и неискренними ответами, что все, мол, слава Богу. С тех же пор, как банковская контора закрылась, она и таким образом разыскать меня не может. Хорошо хотя бы, я успел ее предупредить, что банк прекращает существование, а я, видимо, съеду из дачи и буду жить в Москве, так что она за существование мое не