в корзины с помидорами или капустой, он говорил единственное русское слово, которое сумел выучить:
– Этого! – и плыл дальше, могущественный и важный среди рыночной мелюзги, как его родной броненосец среди мелких турецких фелюг и плоскодонок. На вывеске духанщика злобный баран скалил страшные зубы, похожий на волка в перманентной завивке, косясь на выразительную надпись: «Чебурек – шашлик. Продажи вина, различных водок и напиток».
Борису ужасно захотелось есть.
– Господа солдаты, – по-хорошему обратился он к конвоирам, – нельзя ли мне съестного какого-нибудь купить? И на вашу бы долю пришлось!
– Другому бы человеку, – назидательно ответил старший солдат, обращаясь как бы не к Борису, а к своему напарнику, – другому разве ж мы не дозволили? Что ж мы, не христиане? С милой душой! Но на этого шпиёна мне даже смотреть-то и то противно! Отправил бы его к Троцкому в штаб, да и дело с концом! Так ведь охвицеры наши покуда бумаги все оформят… Вот у красных с энтим просто – отвели в овраг, да и угобзили бы по самые микитки…
Борис вздрогнул – приходилось ему слышать все эти словечки, пока ехал поездом до Орла. У красных говорят – «к Духонину в штаб», «к Колчаку для связи», у этих – «к Троцкому», а суть одна – к кирпичной стенке и залп…
«Что б тебя, сволочь бородатую, самого комиссары к стенке поставили!» – в сердцах пожелал он.
Мимо по улице прошла, печатая шаг, колонна гвардейцев-корниловцев – офицерская выправка, новенькая форма, нашивка на рукаве с мертвой головой и скрещенными костями – Молодая гвардия, участники Ледяного похода[2]…
С этих гвардейских именных частей – вначале полки дроздовцев, корниловцев и марковцев, потом дивизии – началась в восемнадцатом году Добровольческая армия. Они совершили в феврале восемнадцатого легендарный Ледяной поход. Их называли в Добрармии Молодой гвардией, они считались самыми надежными частями, их бросали на самые трудные участки фронта.
– Ишь, маршируют, – покосился на корниловцев тот же самый вредный солдат, что не позволил Борису купить еды, – гвардия, так ее разэтак… Коли ты гвардия, так ты на фронт иди, красных воюй, а то они тут, в покое, ошиваются.
– Ну ты, Митрич, уж на всех зол. Эти-то, видно, только для передышки сюда присланы, раны залечить, а после опять на фронт…
– На фронт, на фронт! Я тебе, Антонов, вот что скажу, мне верный человек сказывал, при кухне кашевар, а уж они-то все первые знают: сейчас приказ такой вышел от самых главных енералов – как красных в плен-то возьмут, им нарочно таку форму надевают, с мертвой-то головой. И погоны, и енблему-то эту мертвую так крепко пришивают, чтобы никак уж не отодрать было.
– А для чего ж такое, Митрич? – с уважительным интересом спросил Антонов.
– Дурья ты, Антонов, башка, как тебя от сохи-то взяли, так ты и не поумнел нисколько. Они же в этой форме к своим перебечь не могут, потому как красные таку Молодую гвардию в плен не берут, что корниловцев, что дроздовцев… Сразу расстреливают, к Духонину, говорят, в штаб. Вот пленным и приходится в той форме против своих воевать.
– Ой, Митрич, – недоверчиво пробасил Антонов, – может, я от сохи, да только ты-то тоже не больно учен. Ты погляди-то, как они идут, как выступают, – какие же это красные? Самые что ни на есть корниловцы. И в личность видать: не наш брат, лапотник, охвицерье…
– А все равно, ты умных людей слушай, – стоял на своем Митрич. – Эти, может, и настоящие корниловцы, а есть и липовые, из красных понаделанные.
Тяжелая дверь захлопнулась за Борисом, и он оказался в душном полумраке. Камера была небольшая, но полностью набита людьми. Пахло потом и рвотой. Борис сделал шаг вперед, наступил на чьи-то ноги, хриплый бас обложил его матом. Окошко было маленькое, к тому же закрыто ставнями, так что ни свет, ни воздух не проникали в тюрьму. Понемногу глаза привыкли к темноте, и призрачные фигуры обрели очертания. Борис прикоснулся к скользкой стене и пошел вдоль нее, ища свободное место. Каменный пол был такой грязный, что шаги звучали на нем глухо. Борис нашел наконец свободное место и осторожно опустился рядом со стариком, одетым в лохмотья. По другую сторону бритый татарин искал в рубашке вшей и почесывался. В дальнем углу кто-то надсадно стонал, видимо, в бреду.
«Гиблое дело, – думал Борис, посасывая ранку на месте выбитого зуба, – этот штабс-капитан, кокаинист ненормальный, теперь не отвяжется. С чего он взял, что я турецкий шпион? И всего-то в Феодосии я несколько дней, а уже в контрразведке сижу».
Он осторожно нащупал в кармане пакетик, что сунул ему Аркадий Петрович Горецкий. Ого, деньги – деникинские «колокола»[3] – и еще записка. В полумраке было не прочитать мелкие буквы.
Ладно, будем рассуждать логически. Горецкий не признался Борису, но, несомненно, его узнал. Не хотел, значит, при всех говорить, что они знакомы и что Борис никакой не турецкий шпион, а честный человек. Но денег дал, а в записке, наверное, адрес. Деньги нужно использовать для побега, потому что если чертов штабс-капитан, как его… Карнович… так если он к вечеру кокаина нанюхается, то при следующем допросе если не убьет, то изувечить может. Сюда, в тюрьму, из контрразведки его вели те же два солдата. От двоих не уйти, и денег двоим не предложишь – они перетрусят. Значит, ежели к вечеру придет за ним один солдат, следовательно, Горецкий посодействовал, тогда можно попробовать.
Старик рядом зашевелился и шепотом забормотал молитву. Под его бормотание Борис забылся тяжелым сном.
Двумя неделями ранее около очень респектабельного, очень закрытого, очень труднодоступного клуба на Риджен-стрит в Лондоне остановился сверкающий лаком и хромом автомобиль. Шофер в кожаной фуражке и очках-консервах выскочил первым и открыл дверцу своему пассажиру – безукоризненно одетому джентльмену невысокого роста, склонному к полноте и излучающему энергию, как шаровая молния. Энергичный джентльмен проскользнул в двери клуба с характерными ужимками человека, скрывающегося от прессы.
В дверях клуба энергичного джентльмена остановил швейцар Дженкинс, столь же респектабельный, как сам клуб, и непоколебимый, как Гибралтарская скала.
– Сэр, вас ждут? – спросил он энергичного джентльмена корректно, но непреклонно.
– Да, меня ждет мистер Солсбери, – ответил энергичный джентльмен без тени обиды или неудовольствия.
В этот миг Дженкинс разглядел и узнал посетителя. Как и полагается настоящему английскому швейцару, Дженкинс отнюдь не показал этого на своем лице, но голос его стал несколько теплее, и можно было бы сказать, что в нем появились нотки подобострастия – разумеется, если настоящий английский швейцар знает, что это такое.
– О, сэр, – сказал Дженкинс, – прошу вас, сэр. Мистер Солсбери давно уже здесь. Вероятно, он уже перешел к портвейну… сэр.
Энергичный джентльмен кивнул, бросил Дженкинсу свой котелок и проследовал в святая святых клуба. Мистера Солсбери он нашел в Георгианском зале, возле камина, в глубоком и массивном резном кресле мореного дуба. Мистер Солсбери действительно маленькими глотками пил портвейн, задумчиво глядя на огонь, и одновременно с этими двумя весьма достойными занятиями умудрялся обсуждать с мистером Лестером из министерства иностранных дел достоинства некоей Джеральдины, причем по их репликам невозможно было определить, является ли упомянутая Джеральдина театральной примадонной или скаковой лошадью.
– У нее такой царственный изгиб шеи… О, сэр Уинстон, как вы поживаете? Еще один портвейн, Типсон!
Типсон, которого секунду назад не было в обозримых окрестностях, материализовался и принял заказ. Тактичный Лестер столь же молниеносно дематериализовался, предоставив мистеру Солсбери и вновь прибывшему энергичному джентльмену обсудить без помех свои дела – ведь всякому понятно, что только очень важные дела могут заставить настоящего джентльмена приехать в клуб не к обеду, а к портвейну.
– Не правда ли, сэр Уинстон, – прервал мистер Солсбери затянувшееся молчание, – не правда ли, здесь неплохой портвейн?