сравнению с лагерями, о которых один немецкий чиновник писал домой, что ад Данте — лишь комедия рядом с ними.
Жестокость немцев превосходит все известное в истории. И все же их величайшее преступление — это изощренная система планомерного уничтожения человека в человеке. Они использовали свою варварскую власть над беспомощными жертвами не только для того, чтобы заставить их физически страдать, но и для того, чтобы они потеряли всякие остатки человеческого достоинства. Ничего подобного никогда еще не знал мир. Жестокость нацистов отличалась от жестокости других насильников не только степенью. Немцы разработали уникальную систему обесчеловечивания своих жертв. Это специфически немецкий вклад в преступления против человечества.
Люди, освобождавшие лагеря, говорят: то, что мы видели, нельзя забыть. Это превосходит весь человеческий опыт и перечеркивает все моральные представления. Изучая историю Катастрофы, лично я просто не могу себе представить, как можно было выжить даже один день в немецком лагере смерти. Все, что было дорого человеку, там намеренно уничтожалось. Семейные узы разрывались. Родительские чувства топтали ногами. Над состраданием насмехались. И все это — в условиях предельного физического напряжения, под страхом смерти. Как же мог человек вынести это и не сойти с ума? Как он мог не сломаться, не потерять человеческий облик? Известно, что люди в лагерях превращались в так называемых 'мусульман'. Узник продолжал существовать по инерции, когда все человеческое было в нем убито. Леон Поляков так описывает 'мусульман': 'Когда они еще могли идти, они шли как автоматы; остановившись, они уже не могли больше двигаться. Они падали ничком на землю; ничто больше не имело для них значения. Тела их загораживали проход. Можно было наступить на них, и они не шевельнули бы ни рукой, ни ногой. Из их полуоткрытых ртов не вырвался бы крик боли. И все же они были еще живы… '[6].
Людей можно сломить духовно так же, как и физически. Если были физические 'мусульмане', то были и 'мусульмане' моральные. И те и другие — жертвы нацистов. По сути дела, всякая жестокость, совершенная узниками лагерей по отношению к своим товарищам, — вина немцев, их величайшее преступление. Тот, кто сравнивает полицейских гетто с их немецкими начальниками, не представляет себе всей чудовищности преступления немцев против человечества. Существует огромная разница между жестокостью палачей и жестокостью жертв. Первые, уверенные, что они хозяева мира, жиреющие на награбленном, по собственной воле выбрали путь служения злу. Вторые — несчастные жертвы, мораль которых сломлена чудовищным варварством. Жестокость первых — противоестественна. Жестокость вторых — естественный результат невообразимой бесчеловечности убийц. Наоборот, невозможно понять, как удалось подавляющему большинству узников сохранить свой человеческий облик до самого конца и даже достичь таких высот самопожертвования! Это и есть истинная загадка гетто и лагерей.
В периоды жестоких гонений евреи доказывали свою веру актом высочайшей преданности Богу — кидуш а-Шем. Поставленные перед выбором: крещение или смерть, они выбирали смерть. Ошибаются те, кто думает, что в нацистской Европе, поскольку такого выбора не было, евреи были лишены даже этой возможности: погибнуть, прославив имя Бога. Умереть, когда можно спастись крещением, — это лишь одна из форм кидуш а-Шем, далеко не единственная. Классический пример — смерть раби Акивы. Когда римляне сдирали с него живого кожу, он сказал своим ученикам: 'Всю жизнь мне не давали покоя слова Торы: 'Возлюби Господа Бога твоего… всей душой…' Это означает, что надо любить Его, даже когда Он забирает твою душу. Я не знал, когда у меня будет возможность исполнить эту заповедь'. И со словами 'Слушай, Израиль: Господь — Бог наш. Господь один!'[7] душа раби Акивы отошла к Богу. Когда римляне схватили мудреца, он знал, что это конец. У него уже не было выбора, он не мог отречься от своего еврейства, как и узники нацистских лагерей. Но он читал свою молитву, смысл которой в провозглашении любви к Богу, даже перед лицом неминуемой смерти. То, что у раби Акивы не было выбора, делает его подвиг еще значительнее.
Можно сказать, что в средние века евреи еще не были совсем оставлены Богом. У них еще был выбор, они еще могли спасти свои жизни. Пока у человека есть выбор, он не теряет чувства собственного достоинства. Сильные личности предпочитают смерть лжи. Это не специфически религиозный акт. Неверующие тоже способны на такой подвиг. Смелое 'нет', брошенное в лицо тирану, — это акт самоутверждения. 'Нет' церкви, которая принуждает изменить вере отцов, — это самопожертвование во имя Бога — кидуш а-Шем. Тем не менее, хотя и нельзя так говорить, мне кажется, это еще не высшая форма кидуш а-Шем. Когда есть выбор, человек еще принадлежит этому миру. Он хочет достойно принять вызов, брошенный ему этим миром. Высшая же степень кидуш а-Шем — когда выбора нет, когда мученик поднимается на эшафот. Мир уже умер для него, он уже больше не принадлежит ему. Еврей один на один со своим Богом. И Бог молчит, прячет Свое лицо. Такое одиночество нестерпимо. Если в этот момент человек способен смириться с тем, что Бог его оставил, если он любит Бога 'всей душой' даже когда Творец забирает у него душу, это и есть высшая форма кидуш а-Шем. Раби Акива не жаловался Всевышнему, не спрашивал, почему он покинут. Этот момент стал великим моментом его жизни. Ибо никто не может проявить такую преданность Богу, как тот, кого Он покинул.
У евреев в лагерях не было выбора. Они сразу оказывались в положении раби Акивы. Мир уже был потерян для них, и они стояли перед костром, перед Богом, а не перед человеком. А Бог их покинул. Это была та ситуация, в которую попал раби Акива. Встречая смерть, многие сомневались, вопрошали в муках: 'Боже, почему ты нас покинул?' Но были тысячи, десятки тысяч, которые прославляли имя Бога и достигли высшей формы самопожертвования.
Не следует забывать и о другом аспекте. Талмуд так начинает рассказ о мученической смерти раби Акивы: 'То было временем чтения 'Шма'…' И это не случайно. Тысячи героев отдали свои жизни со словами 'Слушай, Израиль…' на устах. 'Шма' — это формула провозглашения любви к Богу, обязательство принять на себя бремя 'царства Небесного'. Однако 'Шма' читают не только в минуты смертельной опасности, но и каждый день в утренней и вечерней молитве. Когда римляне схватили раби Акиву, как раз наступило время чтения 'Шма'. И он игнорировал насильников, он делал то, что положено делать еврею в это время. Исключительная ситуация придала ежедневной молитве особый смысл и величие. Но не по желанию раби Акивы. Он не обращал внимания на солдат. У него было важное дело: он читал 'Шма'! Это тоже одна из форм кидуш а-Шем: продолжать оставаться евреем, несмотря ни на что. И не обязательно в последнюю минуту перед смертью. Еврей освящает имя Бога уже тем, что живет как еврей, когда мир его топчет. Так вели себя тысячи евреев в гетто и лагерях.
Эммануэль Рингельблюм, который вел в Варшавском гетто дневник, рассказывает: 'Я восхищаюсь религиозными евреями, которые жертвуют собой, нося бороды и традиционные лапсердаки. Их за это убивают… Пожилой еврей прошел мимо солдат на улице Тверда и не снял — по религиозным соображениям — шапку в знак приветствия, хоть еврейские полицейские предупреждали его о последствиях. Немцы долго мучили его за это. Еще через час он поступил так же. 'Пусть идут к черту!' — сказал он'. По закону Торы, находясь в таких условиях, эти евреи имели право сбрить бороды, отказаться от своих традиционных одежд. Но они хотели жить обычной еврейской жизнью во что бы то ни стало. 'Пусть идут к черту!' — это великолепное выражение безразличия к тому, что могут сделать неевреи.
Сохранились имена молодых хасидов, которых отправляли в Треблинку. Вагоны для скота еще не готовы. Еще есть время. Кончается суббота, это час традиционной третьей субботней трапезы. Один из хасидов раздобыл немного хлеба, другой — воды, они омыли руки, чтобы приступить к еде, и запели псалом: 'Господь — пастырь мой… '[8]. Хасиды игнорировали нацистов, как римлян. Это тоже кидуш а-Шем, и так поступали евреи в гетто, лагерях, перед воротами газовых камер.
Освенцим открыл нам вершину зла, но также и вершину добра. Чем ужаснее было страдание, тем чудеснее все проявления веры в человека, в духовные ценности. Зло было противоестественным, но и добро тоже. Или лучше сказать сверхъестественным? Унижение было нечеловеческим, но и достоинство — тоже. Или Лучше сказать сверхчеловеческим? Я убежден, что в нашем поколении нигде на земле вера не получила такого благородного выражения, как в гетто и лагерях, в царстве страшнейшего попрания всех моральных норм. Там человек пал низко, но там же он поднялся на невиданные высоты духа. Если способность человека совершать непостижимые преступления против своего ближнего наводит на мысль об отсутствии Бога, то что сказать о непостижимой способности человека к добру, самопожертвованию, вере? Разве человек нечто отдельное от природы? Разве можно отвергнуть мир, но принять человека? Разве