Обстоятельства военные в Дагестане, в этом «land of mountains and floods»[311]*, весьма плохи для русских… Полков мало, и те слабы. Климат и меткие пули врагов просквозили ряды их. Кази-мулла, воспламенив фанатизмом вечную ненависть горцев к русским, действует отлично, и с своими летучими отрядами ходит у нас не только под носом, но по самому носу. Меры кротости, или, лучше сказать, manie de pallier[312], сделали то, что мы окружены и прошпикованы врагами — под именем мирных, лазутчиками — под видом союзников. Сообщения прерваны, кони мрут с голоду, солдатам ничего не продают, и Кази-мулла, ободренный разграблением Кизляра, откуда увез он добычи на четыре миллиона и 200 пленных, грозит всем городам новою осадой… Говорят, к нему присоединяются и аварцы, самое воинственное племя, сердечники Кавказа, а край обнажен. Дело под Агач-кале стоило нам 400 человек, павших под стеной деревянной башни на скале, в которой сидело не более 200 чел. Русские оказали чудеса храбрости — и даром. Тут легло восемь офицеров самых отличных, в том числе три штабов и с ними начальник отряда Миклашевский*. Дело под Чиркеем, за Сулаком, кончилось удачнее, ибо мы взяли назад пушку, отбитую у Эммануэля, но потеряли 80 человек. Чудо что за местоположение в том месте, а картина канонады была очаровательна. Там вызвался я ночью осмотреть мост, разрушенный нарочно… десятки завалов опоясывали скалу противоположного берега, и всякий, кто выставлял нос только, был поражаем; но темнота мешала целиться; я подполз к обрыву, внизу бушевал Сулак, десять сажен внизу, за двенадцать шагов, белелись ворота предместья; я слышал, как говорили неприятели, как заваливали камнями вход, и вдруг залаяла собака, и меня попотчевали свинцовым градом. Но я после отомстил им, ибо мне поручили выстроить крыло батареи прямо против того места; целое утро мы громили их; в три часа они покорились*. Братец Ваш просит меня, чтобы я берег свою жизнь: это довольно трудная вещь для солдата. Природа не обделила меня животною дерзостью, которую величают храбростью; но я уже не запальчив, как бывало. Слава не заслоняет мне опасностей своими лазоревыми крылышками, и надежда не золотит порохового дыма. Я кидаюсь вперед, но это более по долгу, чем по вдохновению. Труды и усталость и непогоду сношу терпеливо: никто не слыхал, чтобы я роптал на что-нибудь: потеряв голову, по бороде не плачут.

За аккуратность посылок я много, много благодарен, но не вовсе за счеты. О прежних посылках ни слова; о книгах и альманахах тоже. Сделайте одолжение, упомяните о том. Покуда есть у меня перо, не дарите меня; иначе я ни о чем не буду просить Вас: это каприз, но он мне родной. Не сердитесь на мой крутой слог: я считаю Вас в числе друзей, а с друзьями приветы и околичности нетерпимы. По прилагаемому кружку постарайтесь, любезный К<сенофонт> А<лексеевич>, выслать мне поскорее стекло к часам. На сей раз только.

Брат Вас так любит, Ксенофонт Алексеевич, — подкрепляйте же Вы его своею заботливостью, освежайте дух его своей беседой… Я бы горячо желал разделить с Вами этот священный долг, как делю с Вами к нему уважение и с ним привязанность к Вам. Будьте счастливы.

Ваш Александр Б<естужев>.

<Р. S.> При сем возвращаю шесть книг.

14. Н. А. Полевому*

Дербент. 1832, февраля 4.

Пишу к Вам, любезный и почтенный Николай Алексеевич, с мусульманином Аграимом, добрым дербентским жителем, коего прошу Вас усердно приласкать, помочь ему в прииске товаров советом и выбором и, словом, совершить долг гостеприимства по-русски. Он расскажет Вам, что я теперь, благодаря прекраснейшему семейству майора Шнитникова*, провожу время у них как с умными и добрыми родными; но это только теперь и, вероятно, ненадолго. Не можете себе вообразить, каких преследований был я целью от или через Паскевича, этого глупейшего и счастливейшего из военных дураков*, надо бы прибавить — и злейшего. Насчет товарищей несчастья существуют приказы, в которых велено нас презирать и употреблять даже без смены во все тяжкие. К счастью, на земле более трусов, чем подлецов, и более подлецов, чем злодеев, а оттого мало-помалу судьба наша облегчается, но это на миг. Имя наше употребляют теперь как головню: личные ссоры старших обрываются на нас; донос, что с нами обходятся не довольно жестоко, бывает началом новых гонений, и мы терпим за чужие беды. Так, кажется, будет скоро со мною. Есть здесь полк<овник> Гофман, который весь век пил, играл в карты и охотник до коленкору, — все это заслужило ему имя доброго человека, ибо на Кавказе только эти качества уважают. К этому же он только что получил полк, за службу в андармах. Поссорясь с комендантом за какое-то выражение по бумагам, — он уже хвалился, что донесет на него, зачем он принимает меня. Итак, если Вы услышите что-нибудь, что со мною стряслось, — не дивитесь. Это уже не в первый раз; думаю, и не в последний*. Паскевич сыграл со мною штуку получше этой, заставя больного, с постели, зимой, без теплой одежды, без копейки денег, ехать верхом сюда из Тифлиса. Это было — не говорю жестоко, но бесчеловечно. И за что же?.. О, это было совершенное время de lettres de cachet[313]. Г. Стрекалову сказали*, что я удачно волочусь за одной дамой, которой он очень неудачно строил куры, — и вот зерно преследований. Тяжело мне было здесь сначала, и нравственно еще более, чем физически. Паск<евич> грыз меня особенно своими секретными; казалось, он хотел выместить памяти Грибоедова за то, что тот взял с него слово мне благодетельствовать, даже выпросить меня из Сибири у государя. Я видел на сей счет сделанную покойником записку… благороднейшая душа!! Свет не стоил тебя… по крайней мере я стоил его дружбы и горжусь этим. С Иваном Петровичем* знакомы и связаны мы издавна… но мы не друзья, как Вы полагаете, ибо от этого имени я требую более, чем он может дать. Живу один. Ленюсь… частью виноваты в том и сердечные проказы. Каюсь — и все-таки ленюсь. Но что Вы, Вы, мой добрый, сердцем любимый Н<иколай> А<лексееви>ч!.. Как жаль, что я не знал об отъезде Аграима ранее, я бы написал Вам кучу любопытного… но теперь едва успеваю, ночью, на постеле, кончить эти несвязные строки. Пишите по крайней мере Вы с ним. Пишите и по почте; я уж после отрадного большого письма давно не имею от Вас вести. Обнимите за меня Ксенофонта. Боже мой, какая досада, — я еще не начал и должен кончить — светает, а со светом Аграим едет в свет из кромешной тьмы, где влачится

Ваш

Александр.

15. П. М. Бестужевой*

Дербент. 1832 года, февраля 9 дня.

Любезнейшая матушка,

Получа от 20 декабря письмо Ваше, вижу, что Вы не получили некоторых моих, — это невообразимо досадно: обстоятельства в то время были здесь весьма любопытны — я жил деятельною жизнью воина — дрался с дерзкою отважностию и на стенах, и под стенами города — и, слава Богу, остался цел и невредим. Но повторять подробности осады, право, скучно; когда-нибудь опишу это на досуге, — теперь я не в стихе дидактическом.

Беспокойство Ваше, что строки Ваши не нашли бы нас, было напрасно. Почта (безденежная, разумеется) ходила и в отряд хоть поздно, но довольно верно, а если б перевели меня куда-нибудь, я бы оставил на почте указание, куда доставлять мне письма, почему и вперед не печальтесь о сем. Посылки чаю и еще на 50 р. получены, сердечно благодарю за них. Но от Греча денег не получал за новый год. Сюда прислан был новый почтмейстер для поверки растрат умершего (замотавшего кучу денег), и оказалось, что этот поверщик размотал вновь довольное количество. В том числе, кажется, попались 500 р., на имя Ивана

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×