Ивановка, в Черномории,

штаб-квартира Тенгинского пехотного полка.

8 нояб<ря>. 1835.

И вот я цел и жив опять воротился на русскую сторону Кубани; на русскую только по географии, но не по духу народа, не по видам земли, ни по чему в свете. Печальная сторона, плоская сторона, любезный Ксено-фонт Алексеевич, наше Черноморье! И в ней-то осужден я скитаться, как Овидий между крымцами*. Да, грустно было Чайльд Гарольду покидать Англию*, не оставляя в ней ничего, о чем бы стоило поплакать; но каково ступить на край земли, в которой должно жить без всякого радостного чувства, хотя невообразимые труды и трудности закубанской экспедиции могли бы вдохнуть страсть к самой дрянной лачужке с трубою, — до того мы были промочены проливнями, длившимися три недели без устали. И между тем я бы также равнодушно остался у бивачного дыма, как теперь сижу под кровлей хаты. Там по крайней мере есть разнообразие опасностей, забот, самых неудовольствий, между тем как здесь одна перспектива скуки, вечной и неизменной, непроходимый океан грязи, не просыхающий даже летом, и, что хуже всего, никаких средств к жизни — не говорю душою, но самым телом.

Сенковский писал ко мне и признавался, что он переделывать должен все статьи, к нему присылаемые: до того они дурны и бесхарактерны в оригинале. Я отвечал ему, что с этим можно дать ход журналу — никогда словесности, и что никто не скажет ему за то спасибо, потому что это портит вкус публики единообразием и характер сочинителей, отступающихся за деньги от своей индивидуальности, от своего самолюбия; что это обращает словесность в фабрику*. Впрочем, он, кажется, и не заботится о ней, а употребляет ее лишь средством для поддержания журнала.

Давно уже не имел от вас известия, добрый друг мой, — здоровы ли? счастливы ли? что делаете, что пишете Вы?

Про меня не спрашивайте: я положительно не имел времени выспаться, не только что-нибудь прочесть, и до того разучился писать, что двух строк связать не могу. Имею охоту кое-чем заняться, но сколько пройдет времени, покуда у меня п грязной хате настелют пол, покуда разживусь я столом и стулом.

Вы, горожане, постигнуть не можете, каким неудобствам подвержен военный кавказец. Как дорого ему обходится малейшая безделка, и сколько здоровья уносит у него недостаток всех удобств. От дыма я потерял почти глаза, не говорю уже о беспрестанной мокроте, о зное и холоде. Все это сносишь твердо, но все это отзывается в костях, в желудке, в голове, может быть, в самом мозгу: это письмецо может служить последнему доказательством.

Уведомьте, сделайте одолжение, об остальных экземплярах издания, и если можете уже реализировать итог, то, положив его в сохранную казну, отошлите билет сестре моей Елене Александровне*, а мне счет кредиту и дебету. Да если будут лишки, рублей 500 пришлите ко мне. Я скоро буду на мели. Обнимите брата Николая Алексеевича и будьте счастливы сами… До другого дни — у меня падает перо от усталости.

А. Бестужев.

32. Н. А. и М. А. Бестужевым*

1835 года, декабря 1.

Умер старый год, дорогие, милые братья Николай и Михаил: не будем, как египтяне, судить его после смерти! Да и что до меня собственно, мне нечего жаловаться на покойника: он подарил мне по себе поминки — несколько живых картин, несколько сильных ощущений; чего ж более? Мой тройной путь через Кавказ — сперва на границы Аджарии, потом на Кубань, потом на берег Черного моря, и ежедневная война с горцами породили воспоминаний надолго. Но сперва отвечу на полемическое письмо ваше, писанное княгиней Трубецкою по диктовке вашей. Небольшой я охотник до литературных оправданий* и на досуге, еще менее теперь, в действительности боевой жизни; однако ж, так как мои недостатки, по мнению вашему, могут отразиться на всей русской словесности, то, хотя и нехотя, надо черкнуть свое мнение в спорных пунктах, достойных внимания; прочее можете счесть за согласие, ибо я не думал себя производить в папы: homo sum![328] Обвиняете меня в займе у французов некоторых выражений, например: que sais-je? — что я знаю? (И оно, мимоходом, занято не у Жанена, а у Монтаня). Да не у одних французов, я занимаю у всех европейцев обороты, формы речи, поговорки, присловия. Да, я хочу обновить, разнообразить русский язык и для того беру мое золото обеими руками из горы и из грязи, отовсюду, где встречу, где поймаю его. Что за ложная мысль еще гнездится во многих, будто есть на свете галлицизмы, германизмы, чертизмы? Не было и нет их! Слово и ум есть братское достояние всех людей*, и что говорит человек, должно быть понятно человеку, предполагая, разумеется, их обоих не безумцами. Будьте уверены, что еще при наших глазах грамматики всех языков подружатся между собою, а реторики будут сестрами. Ходьба взад и вперед сотрет и непременно сгладит мелочные грани, нарезанные идиотизмами и произведенные педантами в правила. Чудные люди! Мы видим, что изменяются нравы, права, обычаи, народы, — и хотим навечно ограничить улетученную мысль — слово! — упрочить, увековечить его, пригвоздить к памятнику, и, бросая его в народ, как грош, хотим, чтоб этот грош был неприкосновенным! Однажды и навсегда — я с умыслом, а не по ошибке гну язык на разные лады, беру готовое, если есть, у иностранцев, вымышляю, если нет; изменяю падежи для оттенков действия или изощрения слова. Я хочу и нахожу русский язык на все готовым и все выражающим. Если это моя вина, то и моя заслуга. Я убежден, что никто до меня не давал столько многоличности русским фразам, — и лучшее доказательство, что они усвоиваются, есть их употребление даже в разговоре.

Характеры мои — дело частное, но если иные вымышлены неудачно, другие скопированы с природы точно, и уверить меня, что они неестественны, также трудно,'как афинянина, который жал под мышкой поросенка, а ему все-таки говорили, что один фокусник кричит поросенком гораздо натуральнее! Говорите, что я не понял нрава моряков? Но чем это докажете? Моряки люди, и люди, с которыми я жил; почему же не мог я их изучить, как всякого другого? Тем более — в русском флоте, где моряк есть более земное, чем водяное, животное. для нас не годится тип английских моряков и французских контрабандистов: у нас моряк — амфибия. Насчет романтизма в разборе «Клятвы при гробе господнем» скажу, что в ней не читали вы лучшего, и потому нельзя вам судить о целом и связи*. Что в некоторых местах сталкиваюсь я с Тьерри* и другими, виновата история, что для всех одно и то же описала. Я не выдумывал фактов, как Вольтер или Щербатов*. Но напрасно поместили вы в число моих ut-re-mi-fa — Sismondi[329]: я не читал его до сих пор*, да и еще кого-то, там упомянутого. Точно так же как «Саламандру»*, с которой вы находите сходство «Фрегата „Надежды“»: достал нарочно после вашего письма. На этот счет мое лучшее оправдание — время изданий иностранных и моих повестей и вычет из этого — невозможность скоро получить в таком захолустье, как Кавказ, порядочных книг. Часто, очень часто встречаю я в хороших авторах свои мысли, свои выражения, но почему ж непременно я украл их? Ирвингу подражал я в форме, не в сущности*; но и сам Ирвинг занял олицетворение вещей у Попа*, Поп у Ботлера*, Шекспир у Езопа. То, что врождено народу, есть только припоминок, а не изобретение, повторение, а не подражание. Я начну с пословицы: горшок котлу попрекает, а оба черны — и выведу целый полк доказательств, что олицетворение в смешном виде велось искони и слилось с русскою природой; за что ж одни англичане будут владеть им? В любом авторе я найду сто мест, взятых целиком у других; другой может найти столько же; а это не мешает им быть оригинальными, потому что они иначе смотрели на вещи. Все читают одинаково: «И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим»*, но спроси каждого, что он под этим разумеет? и не найдешь двух

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×