догматики.
Для платонического благочестия не может быть речи о том, чтобы какие-то свои (или общественные, или государственные) интересы человек хотя бы в самом малом противопоставил благочестивому преклонению перед Высшим. Философ стыдится тут даже малейшего намека на компромисс Человеческих (или всечеловеческих) задач рядом с преданностью Высшему просто не существует. Жизнь — не благо рядом с Благом, от которого все, она 'безразличное' (?????????). В этом отношении платонизм не отличается от стоицизма. Не будет ошибки сказать, что стихия благочестия в платонизме безусловнее и безжалостнее к человеку, чем в христианстве, которое, обросши общественными и государственными связями, прониклось этикой обыденного здравомыслия. В неоплатонизме благочестие царит безраздельно и берет себе всего человека. По Проклу, философия есть теургия, богоделание, богослужение; философствование — это литургия.
Хорошо было бы выяснить историю странного современного мнения, будто свобода философской мысли стесняется религиозной привязанностью. Слово 'религия' происходит от латинского re-lego 'вновь собирать, повторно посещать, еще и еще вглядываться, перечитывать, вчитываться, снова обсуждать, тщательно обдумывать'. В греческом родственное слово ????? означает 'заботиться, думать, обращать внимание'. Собаки, лениво относящиеся к своим обязанностям, называются ????? ????????????, из чего по-латински получилось бы 'нерелигиозные собаки'. Religio развертывает свое значение 'совестливость, внимательность, добросовестность, благочестие, благоговение, богопочитание' дальше в 'щепетильность, стеснительность, сознание греховности, вины, преступления'. В основе всего ряда — способность человека отойти от суетливой спешки, вернуться к пройденному, обратить внимание, совестливо и тщательно вдуматься в то, что по-настоящему серьезно. 'Религия' в смысле вдумчивой добросовестности — необходимое хотя и не достаточное для философии настроение. Всякая философия религиозна задолго до того как берется за 'религиозные темы'. В немецком языке Хайдеггера мысль и благодарность — одно (Denken-Danken; этимологически они тоже одно).
У Платона, Аристотеля 'религия' прячется за блеском свободной праздничной широты. Платонизм проставляет акценты, прочитывает Платона в благочестивом свете и уверен, что у философа все полно бездонного святого смысла. Сомнений тут себе платоники не разрешают. Что могло показаться легким, как играющие 'этимологии 'Кратила'', то окажется многозначительным. Что казалось критикой другого божественного авторитета, Гомера, то окажется истиннейшим Гомера пониманием, его благочестивым обожанием. Один из разделов толкований Прокла к платоновскому 'Государству' озаглавлен: 'О том, что во всех своих сочинениях Платон — соревнователь Гомера, причем как в красотах слова, так и в красотах мысли'. На поверхности этого совсем не видно. Платон бранит Гомера за то же, за что Ксенофонт — за описания страстей, войн, прихотей и лукавств богов. Прокл объясняет: это от бесконечной мудрости Платона, который кричащим контрастом между сущностным согласием и внешним не согласием дает знак, что первого впечатления мало, надо искать. Прокл приглашает увидеть подводную глубину Платона, так сказать, не сходя с места, а именно прочитав еще раз то же самое место. Вспомним, что 'религия' первым значением имеет 'повторное чтение'. Вчитываясь, мы увидим, что Платон не просто изгоняет поэзию из идеального государства, но 'умастив ее миром и увенчав', 'как положено делать с чтимыми кумирами в священнейших храмах'[1]. Поэзия, выходит, не столько изгнана, сколько недосягаемо поднята над государством.
Можно ли так читать Платона? Спросим лучше по-другому: можно ли так его не прочесть? Мы часто не замечаем чего-то у богача только потому, что у него слишком много всего. Он 'белый цвет как итог и сумма всей пестроты мира, приходящей, наконец, к своей простоте'[2]. Мы не вправе отказывать в чем бы то ни было этому шару, 'снимающему внутри своей полноты всякую честно ограниченную прямолинейность'[3]. Автор двух последних суждений заключает, что у Платона не было только одного — вот этой самой ограничивающей прямолинейности. Но, надо сказать, и ее не было по преизбытку (???????????), а не по недостатку. То же с религией. Платоническая философская религиозность остается одним из верных прочтений Платона, разве что не может охватить его в полноте. Так представление Гегеля религиозным мистиком 'неадекватно' Гегелю, но эта неадекватность исправима другой, противоположной трактовкой; наоборот, сказать, что его систему нельзя или не нужно прочитывать религиозно и мистически, будет уже неисправимым промахом.
Платоническое отношение к Платону станет нам понятнее, если мы заметим, как у нас почитание Пушкина поднимается до его культа. В. Непомнящий не прав, прочитывая сказки Пушкина как нравственные притчи и усматривая везде затаенную религиозность? Мы не видим у поэта религиозного морализаторства. Он вобрал в себя все так, что отдельных расцветок в блеске его полноты не различишь без пристального вглядывания.
Платонический Платон — 'тот самый', только не весь, а такой, каким он должен был сделаться в эпоху, когда стало важным хранение благочестивой сосредоточенности среди внешнего холода и рассеяния. Почему мир стал холодным? Почему стал нужен не размах открытой мысли, а настроение собирания, сбережения? Время изменилось? И 'языческая', и библейская мысль перешли от свободы к хранительной догматике. Кончился праздник, начался пост. На передний план была выставлена обязанность мысли без обсуждения склониться перед тем, распорядиться чем она все равно не могла. Различие между философией и религией пролегло не так, что первая не склонила голову перед Богом, а вторая склонила. Жест опускания головы вместе со всем, что в ней, стал обязателен для человека. Благочестие, невидимое в платоновской всевмещающей полноте, ясно видимое в неоплатонической постной сосредоточенности, сливается с религиозной верой — в настроении, не в вероучении. Хотя как сказать: неоплатонические абзацы без переделки переходят в святоотеческие творения. Андрей Белый писал, как обычно, гадая, но и угадывая: 'Августин — протестант, и в нем нет католичности, через него изливается в средневековье Плотин'[4].
Можно слышать, что 'языческая' философия не знает личного Бога. Откуда нам это известно? Философия оставляет: вещи нарочито недоговоренными. Раздвигая пространство вопросов, она соблазняет искать ответы. Говорят, что поздняя греческая философия изжила себя и потому уступила христианству. Вернее было бы сказать: она приглашала христианство прийти со своим вероучением, потому что оставляла на месте Высшего незанятое пространство. Ситуация, когда путь перекрыт непереходимым препятствием, называется апорией от ????? 'проход' с отрицательным ?. Это слово той же семьи, что наши паром, напирать. ????? — не просто 'прохожу', а 'продираюсь, силой проталкиваюсь'. Апорией называется не труднопроходимость, а бесполезность нажима, когда требуется не умножение усилия, а изменение подхода. ?????? не просто означает соответственно и 'сомнение', утрату уверенности в себе. Перед первыми вещами философия оказывается в такой апории. Ни моста (одно из значений слова ?????), ни парома к Высшему нет. Религия, конечно, знает о неприступности божества. Она, однако, вступает в общение с ним путями, открытыми ей. Жрец в древнем Риме назывался понтифексом, 'строителем мостов'. Так продолжает именоваться и верховный первосвященник Римско-католической церкви. Высшее в религии остается недостижимым. Христос не мог родиться — и родился; не мог воскреснуть — и воскрес. Такое рождение и такое Воскресение — не из вещей, которые мы поймем, постаравшись. Но через бездну проводит чудо.
В начале трактата 'Против гностиков' (рукой одного из переписчиков пояснено: 'Гностиками называет нас, христиан') Плотин дает сжатый очерк неоплатонизма, что-то вроде философского символа веры. Он начинается с 'простой и первой природы блага' (II 9, 1). Простое едино. Плотин предупреждает: не надо понимать простоту и единство как определения первоначала. Оно неопределимо. Называя его 'единым', мы не подводим его под категорию, а условно обозначаем в меру возможного. Первое так односложно, что о нем нельзя сложить высказывание; это отнесло бы его к чему-то, внесло в него аспекты, подразделения. Плотин не упоминает здесь платоновского 'Парменида' только потому, что присутствие этого диалога и без того явно. 'Единое самодовлеет, потому что не состоит из многих, — тогда оно зависело бы от того, из чего оно, — и не находится в другом, — потому что все, что в другом, и существует тоже благодаря другому', говорит Плотин.
А в 'Пармениде' (141 е — 142 а): 'Если единое никак не причастно никакому времени, оно никогда не возникло, не возникало и никогда не было, и теперь не возникло, не возникает и не есть, и потом не возникнет, не будет принуждено к возникновению и не будет... Следовательно, единое не есть... и не есть