не помнил и знал о них только по рассказам Баси. А она говорила, что мой отец был альпинистом и сорвался в пропасть во время восхождения на Эльбрус не только до моего рождения, но даже еще не успев узнать, что я должен появиться на свет. По ее словам, родители не успели расписаться, и оттого я носил фамилию мамы и бабушки – Шмидт.
Мальчишкой я часто пытался представить себе отца, и воображение рисовало что-то высокое, плечистое и мужественное, но очень расплывчатое – ни одной его фотографии в доме не было. Зато сохранилось много маминых снимков, и вечерами я очень любил, забравшись с ногами на диван, листать в уютном свете торшера плотные серые листы старого альбома, рассматривать приклеенные к ним черно- белые карточки и читать чернильные подписи, сделанные аккуратным округлым почерком Баси: «Берта и Вика в зоопарке, 20 мая 1949 года», «Первый раз в первый класс, 1 сентября 1952 года», «Берту приняли в пионеры, 22 апреля 1956 года», «Новый, 1959-й, год», «Выпускной бал, 25 июня 1962 года», «Берта с друзьями на Московском море, 12 июля 1962 года». Мама, тоненькая, белокурая, большеглазая, казалась мне самой красивой на свете. Больше всего она мне нравилась на фотографии с мотоциклом – одетая, как парень, в брюки и кожаную куртку, мама держит в руках мотоциклетный шлем и улыбается, а ветер играет ее длинными волосами. А бабушка не любила этот снимок, потому что именно на этом мотоцикле мама разбилась, не вписавшись на скорости в поворот, когда мне было всего два года.
Мы с бабушкой жили на одной лестничной площадке с ее хозяевами: героем войны генералом- лейтенантом Валерием Курнышовым, его женой Марией Львовной, пышноволосой и черноокой, и их дочкой Викторией. Правильнее будет сказать, даже не на одной лестничной площадке, а в одной квартире.
В дореволюционные времена «приличные» дома всегда строились с учетом запросов состоятельных людей. В любом, даже относительно скромном по тем меркам, комнаты так в три-четыре, жилье всегда делалось помещение для прислуги. У нас же это была не просто каморка за кухней, а целая отдельная квартира, с собственным входом, с ванной, прихожей, кухней и большой жилой комнатой. В ней и обитали мы с Басей, а генеральская семья занимала «барскую» квартиру – из семи комнат, общей площадью под двести квадратных метров. Только став взрослым, я узнал, что обе квартиры на одной площадке имеют общего ответственного квартиросъемщика. И все мы – и я, и бабушка, и мама, пока была жива, и генерал с женой и дочкой – были записаны на одном лицевом счете. Ну, вроде как большая семья.
Бабушка служила у Курнышовых экономкой, покупала продукты, готовила еду, сдавала белье в стирку, мыла окна, натирала полы мастикой, смахивала пыль с завитков антикварной мебели. До смерти генерала я почти каждый день бывал в соседней квартире и очень гордился, когда Курнышов заглядывал к нам. Но это почему-то случалось нечасто. Бабушка всегда добродушно ворчала:
– Ой, смотрите, Мария Львовна прознает…
А генерал бодро отвечал:
– Не прознает, она сегодня у портнихи, раньше девяти не придет!.. Налей-ка мне лучше чайку покрепче, а ты, Герман, тащи шахматы, я тебя обыгрывать буду.
Приносились шахматы, расставлялись фигуры. Начинался упоительный бой. А надо сказать, что мы с моим закадычным дружком Сашкой Семеновым с шести лет занимались в кружке юного шахматиста при Доме пионеров, и там я быстро приобрел кое-какой опыт по части применения коварных ходов. Многие взрослые, усаженные по настоянию генерала со мной за доску, очень быстро меняли снисходительное отношение сначала на удивление, затем на восхищение, а далее на азарт. Финальная реакция противника зависела от того, кто выигрывал. Если гость первым говорил «мат», то в его глазах можно было прочесть: «Да, ты силен, малыш, но и я не лыком шит!» Если же удача улыбалась мне, то мой противник смущенно улыбался или преувеличенно громко смеялся и выдавал что-нибудь в духе: «Вот молодежь пошла!», «Ну, это я просто поддался» или «А куда это моя ладья так незаметно запропастилась?». Генерал обнимал проигравшего и уверял его, что продуть мне совсем не стыдно, а ладья ушла, потому что зевать не надо. Но второй раз играть со мной никто не садился.
Шахматы у меня были необыкновенные, не деревянные и не пластмассовые, а янтарные, из светлого и темного камня. Искусно вырезанные фигурки вызывали у приходящих ко мне приятелей нескрываемую зависть, и даже взрослые, пощелкав ногтем по полупрозрачным бежевым и коричневым клеткам доски, редко удерживались от восхищенного «Ого!». Эти шахматы я получил в подарок от генерала на свое восьмилетие. Он поощрял мое увлечение и был, по-моему, очень счастлив, что его подарок не пылится на полке. Сам Курнышов играл неплохо, обычно сдержанный и рассудительный, наверное, только во время шахматных баталий со мной и позволял себе проявлять эмоции. Он то и дело удивленно крякал, нервничал, теряя фигуры, обдумывая ход, постукивал ногой об пол, а в драматические моменты даже вскакивал. Когда проигрывал, жал мне руку, широко улыбался и говорил неизменное: «Ну, Герман, как ты меня… как ты меня!» Когда же он сам победно выкрикивал: «Мат!», то его радости не было предела. «Есть еще порох в пороховницах!» – довольно заявлял он, расплываясь в широкой улыбке и оглаживая лысину. Потом он хлопал себя по карманам, вытаскивал оттуда мелочь, давал ее мне «на ситро и на кино», обнимал на прощание и уходил к себе.
– Бабушка, а что такое ситро? – спросил я, когда это случилось в первый раз.
– Лимонад раньше такой был, вроде твоего любимого «Буратино», – отвечала Бася.
Возможность таким легким способом заработать «на ситро» сначала смущала меня, однако потом, насладившись благами, которые давали деньги, я стал часто поддаваться. В один из таких счастливых для меня проигрышей генерал посмотрел исподлобья тяжелым взглядом, смахнул рукой свою победоносную армию вместе с жалкими остатками моей и, с грохотом отодвинув стул, встал.
– Запомните, молодой человек, – строго сказал он, обратившись ко мне, к моему ужасу, на «вы», – я люблю побеждать. Но – побеждать, а не играть в победу! А если вы полюбили проигрывать, это не делает вам чести.
Суровый тон, каким были сказаны эти слова, будто окатил меня ледяной волной. От этого холода мне стало жарко-жарко. Я покраснел и не знал, куда деть глаза от стыда.
С того дня я стал бояться проигрывать, а это только мешало. И я начал жульничать. Стоило генералу отвернуться, с его поля пропадали фигуры. Он не замечал, и я снова легко выигрывал. Но Бася как-то сказала мне:
– Герман, а тебе не совестно
Мне снова стало стыдно, и я заплакал.
После ее слов я стал бояться садиться с генералом за шахматы и старался увильнуть от игры под любым предлогом. И взрослые, как я догадался лишь много лет спустя, организовали против меня заговор. Скорее всего, это бабушка смекнула, в чем дело, и, видимо, поделилась своими догадками с генералом. Однажды поздним вечером, когда мне, десятилетнему пацаненку, было уже не с руки говорить, что «надо к Сашке переписать задание на завтра», к нам пожаловал генерал.
– Ну что, – бодрым голосом сказал он, – сыграем?
Я понуро побрел расставлять фигуры.
– Мы с тобой будем играть на интерес, – кинул мне вдогонку генерал.
– На интерес?.. – не понял я.
– На интерес – значит, на деньги, – Курнышов полез в карман.
– На деньги? Но у меня… – начал было я, но генерал остановил меня.
– Я тебе дам в долг для начала. Отыграешь – твои.
И, надо сказать, именно с этой игры, когда «ситро и кино» мне могло принести не поражение, а выигрыш, я обрел душевное равновесие и волю к победе: боролся, как лев, за каждую фигуру, был предельно собран и нацелен только на успех. В тот раз я поставил ему мат за двадцать три хода. Курнышов пожал мне руку, и я с радостью заметил, что он совсем не огорчен своим промахом. Наоборот, в его глазах светилось такое торжество, будто это не его король, а мой был загнан в угол доски мощным ферзем, резвым конем и несокрушимой ладьей.
– Молодец! – искренне воскликнул он, вручая мне деньги, да не мелочь, а целый рубль! И с тех пор повторял это слово и действие каждый раз, когда я выигрывал. А побеждал я, довольный тем, что недоразумение разрешилось столь благоприятно, довольно часто.
– Да ты разоришь меня, – смеялся генерал, доставая очередную желтую бумажку или, изредка, большую серебристую монету.