написали вместо нее другую? Совсем, совсем другую?..
Я издал какое-то восклицание, лишенное смысла, благо английский язык такими восклицаниями- междометиями богат необычайно. Уэстолл завел меня в сквер и присел на скамью, раскуривая трубку.
— Мне за вас влетело, — сообщил он. (Не могу сказать, чтобы это сообщение меня особенно огорчило.) — Впредь от подобных экспериментов советую воздержаться. Ходить босиком по раскаленной проволоке неудобно — можно ноги обжечь. Или что-нибудь похуже…
— Например?
— Память, чтоб вы знали, управляется с точностью плюс-минус пятнадцать минут. Можно отобрать ее у вас на день, а можно и навсегда. Теперь, надеюсь, поняли?..
Так вот оно что! Значит, выпавшая из жизни суббота была своего рода рецензией. Предупреждением за своеволие. Украли день — и возблагодари, мол, господа, что не неделю. Собственно, украли уже гораздо больше, целых три месяца, — но этот день, субботу, украли демонстративно. В назидание. Чтобы впредь не брыкался и «опекунов» своих не подводил.
Доходчиво, надо признать, украли. Страшно. Насчет новой статьи — это Уэстолл, скорее всего, загнул, но что я делал в субботу? Где был? Просто лежал в беспамятстве? Вряд ли. Чего вообще можно добиться от человека, если память у него выключена, как лампочка? Не притушена, не смазана, не замутнена галлюцинациями, как раньше, а выключена совсем? Страшнее всего, что я не помнил не только дня целиком, но и важной частности: кто, где, как, под каким предлогом мог подсунуть мне что-либо или подсыпать. Память стерли «с запасом». Суббота исчезла бесследно, будто ее и в календаре не было. Ни контура, ни проблеска, ни догадки — пустота.
У этого эффекта, заверяют врачи, тоже есть точное наименование — ретроградная амнезия. Думаю, многим покажется, что подобное «красивое» словосочетание им знакомо. Что они не то слышали про эту самую ретроградную, не то читали о ней. Но одно дело читать, другое — испытать…
Не единожды я пытался описать это скорбное воскресенье — не получалось. В репортажах 1984 года не получилось настолько, что редакторам пришлось применить ножницы и клей и выстричь пять-шесть вялых, невразумительных фраз. Присмотревшись к той, уже слегка пожелтевшей газетной подшивке, я без труда обнаруживаю шов. Не слишком грубый и все-таки заметный.
И вот опять сижу, мучительно перебираю слова и не нахожу нужных. Рядом с пишущей машинкой растет кучка смятых и отброшенных листков. Ну как же быть, если все слова приблизительны, если нет в языке подходящих по точности выражений, ни у Даля, ни у Ожегова с Ушаковым. Нет, и все…
Знаете ли вы, например, что такое отчаяние? Отчаяние, продиктованное полным бессилием и столь же полным одиночеством? Надеяться не на кого, уповать не на что, дышать, кажется, и то нечем — ни глотка кислорода, кругом космический вакуум без скафандра. Утешить и то некому— не считать же за утешение лицемерное словоблудие Уэстолла:
— Возможно, — сказал он в тот день на прощание, — вы даже не очень виноваты. Присяжные вынесли бы вердикт «виновен, но заслуживает снисхождения». Стереотипы прежней манеры письма въелись настолько, что вам их без помощника не одолеть. Стало быть, подберем вам помощника…
Обещанию «подобрать помощника» я тогда, пожалуй, значения не придал, конкретным содержанием оно наполнилось лишь дней пять спустя. А тогда, в воскресенье, понедельник, вторник, я метался по своей золоченой клетке истинно как затравленный зверь. Я лихорадочно искал выход и не находил его. Приходила, к сожалению, единственная идея — самоубийство. Вскрыть себе вены, выброситься из окна, наглотаться крысиной отравы, только бы покончить с невыносимым кошмаром. Но и это была дрянная, дешевенькая идейка. «Мужество слабых», как определил самоубийство кто-то из умных французов, допустимо, по-моему, лишь если оно спасает других и становится самопожертвованием. А на Редклиф-сквер это был бы чистой воды эгоизм. Уйти из жизни оклеветанным, не опровергнув «заявления» и не оставив близким в наследство ничего, кроме позора? Нет уж!
Ну и как же вы поступили бы на моем месте?
Разумеется, либо — либо, но возьму не худший вариант: попытались бы действовать так, как «рекомендовано» с киноэкрана. Какой-нибудь Штирлиц бы несомненно связался с Центром с помощью электробритвы и шнурков от ботинок. Устроил бы «опекунам» варфоломеевскую ночь, устлав трупами лестницу и улицы с переулками на всем протяжении до аэропорта Хитроу, а там захватил бы какой-нибудь зазевавшийся самолет…
Как помягче назвать такие типовые «рекомендации»? Галиматья? Хотя, между прочим, Штирлиц — случай далеко, далеко не крайний: в отличие от множества других киногероев он не только машет руками, но и думает, напряженно думает…
Смех и грех: в эти самые черные дни я не раз и не два запускал на телеэкран за неимением «Семнадцати мгновений весны» джеймсбондовские ленты. А вдруг сумею разглядеть, отыскать в какой- нибудь из них хоть что-то полезное для себя? Ни черта, конечно, не разглядел, залихватские небрежно- победительные авантюры ничего, кроме раздражения, не вызывали. И однажды вечером, остановив опостылевший видео, я воскликнул в сердцах:
— Тоже мне кинофестиваль! Кинофестиваль плаща и кинжала! Фестиваль длиною в…
И тут я осекся. Даже головой помотал, пораженный:
— Постой, постой! Так ведь это же заголовок…
Воистину тот вечер следовало бы запомнить поточнее и занести в личные святцы в качестве памятной даты! Вероятно, 6 декабря. В тот вечер родился заголовок и вместе с ним замысел. Еще не было ни строчки и быть не могло, не было не только реальных сроков: в заголовке после «длиною в» стояли три точки, — но и реальных надежд, что замысел вообще выполним. А он уже родился и мало-помалу вырос в оружие против «опекунов». Замысел помог определить цель, цель постепенно вернула силы, а остальное было, в сущности, делом времени.
Бунт был подавлен — бунт продолжался. Хотя до поры он свелся к непритязательной, но какой же непростой задаче: сохранить разум, уберечься от нового «предупреждения», которое легко могло оказаться роковым, выбраться из-под «лекарственного режима», а дальше поживем— увидим. Хорошо, как известно, смеется тот, кто смеется последним…
УЭЛЬС. ПОДАРКИ НА РОЖДЕСТВО
Еще через день на Редклиф-сквер отключили телефон. Винить в этом приходится только себя и никого более.
Я же не сомневался, что Уэстолл не врет и телефон прослушивается круглосуточно. Но свежеобретенный заголовок звал к действию, и я решил созвониться с одним из зарубежных собкоров «Литгазеты». С кем именно, большой роли не играло, и все же я сразу остановился на собкоре парижском. На Александре Сабове.
Почему не на лондонском? По нескольким причинам. Во-первых, лондонского можно было зачислить в литгазетовцы лишь условно: британское правительство наотрез отказало нам в организации настоящего корпункта, и корреспондент Агентства печати Новости Сергей Воловец с разрешения своего правления взялся за выполнение наших заказов «по совместительству». Притом, во-вторых, он вообще был для редакции человеком новым, и я его почти не знал. А в-третьих, что-что, а попытку позвонить по лондонскому собкоровскому номеру «опекуны» предусмотрели наверняка.
Иное дело Париж. И недалеко, автоматическая связь безотказная, и человека знаю много лет, поймем друг друга с полуслова. Номер его телефона давно выучен наизусть и не стерся (это же информационная память!). Одна проблема — код. Вот я и попытался — нет, не дозвониться Сабову, а всего-навсего выяснить комбинацию цифр, выводящую на парижский телефонный узел. Выяснил, справочная мне все очень вежливо растолковала. А аппарат, едва я опустил трубку на рычаг, замолк. На две недели. Якобы по техническим причинам.
И тут же мне стало известно, что из состава моих «опекунов» выведен Чарли Макнот. Единственный, к кому я инстинктивно чувствовал хоть какое-то расположение. Я и не сознавал, что отличаю Чарли, пока