Рассмотрим ради иллюстрации пример Хомского [57, с. 432]г 'The man hit the ball'. В соответствии с упомянутым выше правилом перевода с аналитического на флективный в последнем можно получить n! эквивалентов, где n – число знаменательных слов в предложении. Здесь их три, следовательно, эквивалентов будет шесть: 1) человек ударил по мячу; 2) ударил человек по мячу; 3) по мячу человек ударил; 4) человек по мячу ударил; 5) ударил по мячу человек; 6) по мячу ударил человек. Аналитический английский не знает этой многозначности оформления одного и того же смысла, в нем между смыслом и формой, как она представлена порядком слов, существует взаимно однозначное соответствие, что в свое время: и позволило именно по этой однозначности понять и формализовать категорию взаимодействия – однозначной связи между наблюдаемым поведением объекта в контактах-касаниях с другими объектами и скрытым за этим поведением, ответственным, за него свойством. Поведение слов в аналитическом языке, их связь в единстве предложения – чистый случай контактного взаимодействия.
Смысл, поскольку он оформлен, здесь полностью автономен, и часто волнующие нас, носителей флективного языка, болезненные 'нюансные' вопросы, почему именно вариант 1, а не 5 или 2, применительно к аналитическому английскому совершенно неуместны: сам бог, вздумай он выражаться по- английски, ничего не смог бы, ни прибавить, ни убавить в предложении Хомского. В аналитическом нет вариантов, поэтому здесь можно либо что-то сказать, либо ничего не сказать.
Совершенно иное положение во флективных языках. Здесь налицо вариантность, которая быстро растет к астрономическим значениям с увеличением числа связанных в предложение-знаменательных слов. Выраженная этим числом средняя длина предложения русской письменной речи превышает 10, т. е. пишущему приходится в среднем выбирать один из 10! (3628800) вариантов оформления одного и того же. Отсутствие вариантов в аналитическом языке позволяет отстранить от результата говорящего (или пишущего), снять проблему выбора, реализации одной из множества возможностей: на базе аналитической структуры эти проблемы не возникают, они суть псевдопроблемы и, видимо, не могут быть осознаны, формализованы. Когда же речь идет о флективной структуре, говорящий как источник порядка, снятого выбора, неустраним: порядок здесь появляется не через касание-контакт слов, а вносится извне через осознанный или неосознанный выбор говорящего, что и делает его виновником именно этого, а не какого-то другого порядка. Слова по флективной норме скорее 'склоняются' говорящим к единству-порядку, оставаясь чем-то значимым и вне этого порядка, тогда как по нормам аналитики они именно в касании-контакте производят порядок и сами от этого порядка получают грамматическое значение. Имея дело с аналитической языковой структурой, вполне можно быть и Парменидом и Демокритом без риска выслушивать без конца те обвинения, которые посыпались на Демокрита после софистов. Смысл этих обвинений сводился сначала к тому, что Демокрит 'легкомысленно оставил без внимания” (Аристотель) вопрос о порядке, о причинах упорядоченности мира, сводя все к случаю и необходимости, а после Аристотеля Демокрита обвинять стали в том, что его учение детерминировано до фатализма, не оставляет места свободе и выбору, т. е. обвиняли в противоположном. Нам кажется, что и те и другие обвинения не имели почвы: Демокрит попросту не знал еще проблемы порядка, выбора наилучшего в той острейшей постановке, которую она получила после софистов.
К Демокриту вполне применимы упреки платоновского Сократа в адрес Анаксагора, который хотя и говорил об уме-нусе, но также не был осведомлен о подводных камнях флективности: 'Нет, называть подобные вещи причинами – полная бессмыслица. Если бы кто говорил, что без всего этого – без костей, сухожилий и всего прочего, чем я владею, - я бы не мог делать то, что считаю нужным, он говорил бы верно. Но утверждать, будто они причина всему, что я делаю, и в то же время, что в данном случае я повинуюсь Уму, а не сам избираю наилучший образ действий, было бы крайне необдуманно. Это значит не различать между истинной причиной и тем, без чего причина не могла бы быть причиною' (Федон, 99ab).
Состав недоразумения между Демокритом и ближайшими поколениями философов можно сформулировать так: если выясняется, что на переходе с уровня слов к уровню предложений в логосе как флективной структуре возникает быстро растущая -с увеличением числа слов в предложении вариантность, которая должна быть уничтожена в акте выбора, то кто или что, оставаясь в пределах мира 'истины', снимает выбор в пользу порядка?
В принципе здесь возможно два решения. Либо выбор снимает и однозначность восстанавливает смертный человек, и тогда мир 'истины' релятивен – у каждого свой мир 'истины', производный от стремлений и предпочтений данного индивида. Либо же выбор снимает и приводит мир к однозначности некое принадлежащее вечности и миру 'истины' разумное существо, тогда мир 'истины' один для всех, тогда он – социокод, вечное слово, программирующее весь корпус деятельности людей в смене поколений. Мы воздержимся на некоторое время от оценки этих решений, но именно на этом этапе рассуждения мы хотели бы подчеркнуть: пока мы стоим на флективной почве логоса, других, третьих решений нет – личностное разумное существо, снимающее выбор и приводящее многовариантную возможность к однозначной действительности, будь это существо смертным человеком или бессмертным богом, неустранимо из любой логической картины мира, если этот мир позволяет себя выразить в логике понятий, а сама логика извлечена из лингвистических структур флективного языка. Логики для такого мира мало, нужен логик.
Софисты и на практике, и в теории принимают первое решение, прекрасно сформулированное Протагором: 'Мера всех вещей – человек' (Платон, Кратил, 386а); 'Мера существующего или несуществующего есть каждый из нас' (Платон, Теэтет 166d); 'Человек есть мера всех вещей; существующих, что они существуют, и несуществующих, что они не существуют'-(Секст Эмпирик, Против логиков, VII, 60. Пер. М. К. Петрова).
Сократ, Платон, Аристотель принимают второе решение, включают в мир 'истины' логика, приобщают его к вечности на правах верховной инстанции, снимающей выбор и приводящей мир к порядку. Не испытывающий зависти всеблагий бог Платона так решает задачу: 'Пожелавши, чтобы все было хорошо и чтобы ничто, по возможности, не было дурно, бог позаботился обо всех видимых вещах, которые пребывали не в покое, но в нестройном и беспорядочном движении; он привел их из беспорядка в порядок, полагая, что второе, безусловно, лучше первого' (Тимей, ЗОа). Бог Платона не творит мир, а упорядочивает его. Мир существовал и до вмешательства бога. Это флективный бог, задача которого – снять выбор и в этом акте проявить себя как разумное, благое существо.
Демокрит не видел этой дилеммы флективного логико-лингвистического формализма, поэтому ему одинаково доставалось и от тех, и от других. Для Платона, который решил для себя эту дилемму в пользу существа вечного, Демокрит должен был представляться 'основоположником' софистики, ее теоретическим вдохновителем, поскольку именно с его 'не больше так, чем этак', с его доказательств немотивированности лингвистического знака, с его теории истинности имен 'по установлению' и даже 'по случаю' и началась эта вакханалия злых духов, подрывная практика софистов. Платон в данном случае был глубоко прав, но не менее глубоко правы были и те генетически связанные с софистами философы, которые видели в Демокрите 'первооткрывателя' мира идей и основоположника платонизма в целом. На базе учения Демокрита возникло очередное раздвоение единого, но, и это крайне полезно отметить, возникло оно не по поводу миров 'истины' и 'мнения', а в пределах самого мира 'истины', на почве логоса.
Осведомленный о недостаточности логико-лингвистического определения самого по себе, Платон, по сути дела, пытается восстановить ту 'замороженную' схему логоса Гераклита, которую приняли Парменид и Зенон и которая вызвала ожесточенный спор об 'истинности имен'.