оружия нетвердые ценности в не установленный точно срок, хотя, проявив столь странную уступчивость, я тем самым подверг себя опасности получить в один прекрасный день за флорины, выплаченные мною по самому высокому курсу, ассигнации, валютный курс которых, в силу любого поворота событий или волнений в Париже, может упасть к моменту, когда я их получу, на девяносто процентов (сейчас он упал в Англии на пятьдесят два процента)?
4. Разве я плохо послужил родине, пойдя сверх того на риск, что мне не повезет и что, лишившись возможности воспользоваться преимуществами транзита, я буду вынужден, как я уже говорил, вывезти это оружие из Голландии окольными торговыми путями, заплатив в этом случае по полтора флорина пошлины на ружье, независимо, годное или негодное, как на товар местного производства, хотя в действительности эти ружья были в Голландию ввезены? Могли ли бы вы, Лекуантр, человек, как говорят, справедливый и к суду которого я взываю, высчитать, по какой цене за штуку следовало бы продать эти ружья, чтобы наверняка не потерпеть на них убытка? Вот что вам надлежало проверить и выяснить, прежде чем обвинять и оскорблять достойного гражданина, который старался на благо родины!
И разве можете вы сказать, что мы ограбили Францию, ежели в обстоятельствах, столь чреватых риском, министр, Комитет и негоциант-патриот принимают свидетельствующее об умеренности решение — установить на мои ружья цену в семнадцать ливров при том, что за новые немецкие или французские ружья платили по двадцать шесть франков, и при том, что значительную часть моей партии оружия составляли также совершенно новые ружья Кулембургского завода, которых вам сейчас не получить и по шесть крон или тридцать шесть франков за штуку в полноценных экю и за наличный расчет?!
После того, в особенности, как вы заплатили, — я уже упоминал об этом, — по тридцать шиллингов золотом, или по семьдесят два ливра ассигнациями, штука за все те новые ружья, которые оказалось возможным получить от английских оружейников; а впоследствии не чинили никаких препятствий для уплаты сначала по двадцать шиллингов чистым золотом, или по сорок восемь ливров ассигнациями, за старые ружья, извлеченные из недр Лондонской башни, и теперь платите за них по двадцать шесть шиллингов, или по шестьдесят ливров ассигнациями; не приложима ли к вам старая поговорка: dat veniam corvis![21]
И если всякие Константини, Массоны, Сан… и прочие любимцы наших граждан министров всучают вам ружья, совершенно негодные к употреблению, по цене (но не будем забегать вперед, всему свое время… повторим лишь в их адрес dat veniam corvis)… дают ли мои ружья, проданные после сортировки по цене семнадцать франков, или тридцать ливров ассигнациями, штука, основание считать министра — преступником, Комитет — сообщником, а поставщика — взяточником? Даю вам время подумать об этом, Лекуантр.
Итак, повторяю еще раз, я претерпел все потери, вероятность которых мог предвидеть; и вот уже более девяти нескончаемых месяцев мои несчастные средства вложены в это дело, а я страдаю, как мученик!
Следовательно, вы не изобличили меня, господин Лекуантр, в предполагаемом намерении закупить оружие с целью отнять его у Франции и снабдить им ее врагов? Вы оказались бы человеком слишком несправедливым, если бы осмелились выдвинуть подобное обвинение! Противное доказано столь очевидно!
Вы, разумеется, не изобличили меня также в воображаемом замысле поставить Франции сомнительное оружие (подобно упомянутым мной молодчикам); предосторожности, принятые мною, дабы обеспечить противоположное, сделали бы подобное обвинение чудовищным, а вы ведь порядочный человек.
Вы, конечно, не изобличили меня также и в том, что я продал эти ружья по слишком дорогой цене или намеревался нажиться, ибо я уступил их, вопреки своему желанию, по восемь флоринов за штуку, несмотря на весь риск и вероятность потерь! Вы погрешили бы против собственного разума, ибо, изобличая меня, вы не хуже меня самого знали все то, что я сейчас сообщил другим.
И все же я обвинен, хотя пока меня не в чем упрекнуть; но, быть может, мое поведение в дальнейшем дает основание для обвинений? Нам с вами надлежит это рассмотреть. И все же я обвинен! Я предусмотрел все случайности, но не избег ни одной из них из-за вероломства людей, более чем кто-либо обязанных поддержать меня в сем достойном предприятии!
Посмотрим, не был ли скован мой патриотизм и мое горячее рвение! Следуйте же за мной, Лекуантр, и будьте взыскательны, ибо это вас стремлюсь я убедить.
И пусть моя записка не блещет красноречием — во всяком случае, она совершенно необходима, дабы показать нашим согражданам, каким опасностям подвергали бы нас повседневно злодеи, если бы отважные люди, в свою очередь, не изобличали их перед общественным мнением! Именно этим я и займусь во второй части моей записки.
Я начал эту записку предупреждением, что министров, с коими имел дело, я отнюдь не намерен судить, как человек, принадлежащий к определенной партии и слепо осуждающий все в людях, которые придерживаются иных, чем он, взглядов, и в то же время снисходительно закрывающий глаза на ошибки тех, кого он считает своими единомышленниками. Их надлежит судить по делам, как я хотел бы, чтобы судили и меня. Мы предстанем вместе — они и я — перед Национальным конвентом, более того — перед всей Францией. Не время что-либо утаивать. Тот, кто предает родину, должен заплатить головой за действия, столь бесчестные!
Когда я представляю себе, однако, несчетные хлопоты и страдания, о которых должен дать отчет, холодный пот покрывает мой лоб. Не слушая моего обвинителя, вы, граждане, встретили аплодисментами на скамьях оскорбительный декрет, который обрекал меня на смерть, если бы моим трусливым врагам удалось меня схватить; вы содрогнетесь от собственной жестокости, все как один. Обвинять мы горячи! Хватит ли только у вас терпения прочесть меня? И, однако, все, друзья и враги, должны это сделать; одни — чтобы поздравить себя с тем, что сохранили ко мне уважение; другие — чтобы найти в моей записке улики против предателя и вынести мне приговор, если я виновен, если факты не оправдывают меня полностью.
Не прошло и двенадцати дней после отъезда Лаога в Голландию, когда он, испуганный трудностями, на которые натолкнулся в Зеландии после подачи первого требования, отправил курьера, не отдыхавшего ни днем, ни ночью, с депешей, сообщавшей мне, что еще до объявления войны между Францией и Австрийским императорским домом Мидльбургское адмиралтейство (мои ружья находились в Зеландии) сочло необходимым потребовать от меня залога в размере трехкратной стоимости моего груза оружия, как условия для выдачи разрешения на его погрузку в Тервере и в качестве, как нам заявили, гарантии того, что эти ружья пойдут в Америку и не будут использованы французской армией. Таков был ответ, полученный от адмиралтейства, на нашу первую просьбу дать разрешение на вывоз!
Но что за дело было Голландии до ящиков с товарами, находившихся там транзитом и оплаченных по таксе? Разумеется, голландцы не имели права ни на какую политическую инспекцию, куда бы я, французский гражданин, ни намеревался этот груз отправить; и поскольку Голландия была к тому же дружественной державой, это требование, нелепое, не будь оно столь гнусным, не могло быть и не было в действительности (как показали последующие события) ничем иным, как злонамеренной препоной, объяснявшейся желанием выслужиться перед Австрией, у которой было не больше прав, чем у Голландии, на это оружие, коль скоро голландский покупщик, получивший его от императора, уже расплатился сполна наличными. От него