деревьев, близкую и недосягаемую. На колокольню далекого костела, где как раз били колокола, созывая молиться Ангелу Г-сподню.
– Транспорт идет...
И все приподнялись в ожидании.
Из-за поворота высунулись теплушки. Состав подавали задом. Железнодорожник на тормозной площадке свесился, махнул рукой, свистнул. Паровоз сипло откликнулся, запыхтел. Поезд медленно катился вдоль станции.
Лица в маленьких зарешеченных окошках. Бледные, мятые. Точно не выспались. Растрепанные, пораженные ужасом женщины. Мужчины (прямо экзотика!) с шевелюрой. Медленно проплывали, молча приглядывались... И вдруг взорвались. Ударили в деревянные стены. С грохотом, с воем.
– Пить! Откройте! Воды!
Тянулись из окон, ненасытно хватали воздух. Не успевши глотнуть, исчезали. Продирались другие. Исчезали. Кричали-хрипели все громче.
Человек в зеленом мундире, щедрее прочих осыпанный серебром, брезгливо поморщился. Закурил. Откинулся. Переложил портфель из правой руки в левую. Махнул часовому.
Тот медленно стащил автомат, прицелился и дал очередь по вагонам.
Затихли...
Подъехали грузовики, заняли
обычные места. Верзила с портфелем поднял руку.
– Можно брать только съестное. Кто возьмет золото или вообще что-нибудь несъедобное, будет расстрелян как вор, посягнувший на государственное имущество. Verstanden (немецкий), усвоили?
– Jawohl (немецкий)! – гаркнули разом, хотя вразнобой. – Так точно!
– Also los (немецкий)! Do pracy (польский)! Начали!
Упали засовы, вагоны открылись.
Волна свежего воздуха плеснула внутрь, обдавая людей, будто чадом. Спрессованные чудовищным багажом, – чемоданы, чемоданища, чемоданчики, – люди теряли сознание, давились и давили других. Извивались возле дверей – рыбы, брошенные на песок.
– Внимание! Выходить с вещами. Забирать все. Вещи складывать у вагона. Пальто снять. Сейчас лето, не замерзнете. И марш-марш налево! Усвоили?
– Пане, что с нами будет? – Соскакивают на гравий, озираются беспокойно.
– Откуда вы?
– Сосновец, Бендзин... Пане, что с нами будет? – долбят и долбят, жадно вглядываясь в чужие измученные глаза.
– Не знаю... не понимаю по-польски.
Святая ложь: тех, кто идет на смерть, обманывать до последнего. Единственная доступная нам форма милосердия.
Невыносимо. Солнце расплавилось. Небо накалено. Воздух дрожит и расходится волнами. Порой налетает ветер, нагретый и распаренный, точно из бани. От сухости потрескались губы. Соленый вкус крови во рту. Тело слабое, непослушное. Пить! Ох, пить!
Накатывает из вагона разноцветная навьюченная толпа, будто слепая река роет новое русло... Но покуда придут в себя, радуясь воздуху и деревьям, узлы вырвут из рук, стянут пальто, отберут сумки, зонтики...
– Пане, панове! Это – от солнца... я не могу.
– Verboten (немецкий)! – облаял сквозь зубы. – Запрещено!
А за спиной – эсэсовец. Спокойный, сдержанный, опытный.
– Meine Herrschaften (немецкий)! Друзья мои! Не бросайте вещи куда попало. Немножко терпения, и все будет в порядке. – А тонкая тросточка так и гнется в руках.
– Да-да, конечно, – отвечают нестройно, – конечно... так точно... – И дружнее идут вдоль вагонов.
Какая-то женщина нагибается, поднимая сумку. Свистнула тросточка. Женщина вскрикнула, споткнулась и упала под ноги толпы. Ребенок, что бежал следом, заныл: «Мамеле!» (еврейский) – такая маленькая растрепанная девочка.
– Мамочка...
Растет куча вещей: чемоданы, узлы, пледы, пальто, дамские сумочки. Некоторые падают, раскрываются сами собой. Сыплются яркие радужные банкноты, золото, часы. У вагонов возвышается гора хлеба, громоздятся пестрые банки мармелада, повидла, груды баночной ветчины, валяется колбаса, развеян по гравию сахар.
Забитые людьми отъезжают машины. С адским грохотом. Под вопли и причитания женщин, оплакивающих детей. При тупом молчании внезапно осиротевших мужчин. Те, что направо, – молодые и здоровые, – им в лагерь. Газа не миновать, но сперва поработают.
Туда и обратно снуют машины. Без передышки, как на конвейере. Постоянно курсирует «скорая помощь». Разлапистый красный крест на капоте расплавился, точно воск, – краска течет на солнце... Неутомимая «скорая»! В ней-то и перевозят «циклон», которым травят этих людей.
У Канады ни минуты покоя. Те, что дежурят на сходнях, заняты сортировкой. Вталкивают людей на ступеньки, утрамбовывают в машине. На каждую – примерно по шестьдесят. Так, плюс-минус.
Рядом стоит молодой, гладко выбритый господин – эсэсовец-счетчик. Что ни машина – черточка: 16 машин – 1000 человек. Так, плюс-минус. Господин уравновешенный, аккуратный. Машина не тронется без его ведома. И без его черточки. Ordnung muss sein (немецкий)! Да будет порядок!
Черточки превращаются в тысячи, тысячи – в транспорты. Про них говорят: чешский, венгерский, греческий... Из Салоник, из Страсбурга, из Роттердама... Об этом уже сегодня скажут: Бендзин. Но имя, что получит он в вечности, – Бендзин-Сосновец. А тем, кто пойдет в лагерь, достанутся номера: 131-132. Понятно, что тысячи. Но в сокращении, в просторечии будет так: 131-132.
Транспорты умножаются на недели, месяцы, годы. Когда кончится война, будут считать сожженных. Насчитают четыре с половиной миллиона. Самая кровавая битва войны, самая большая победа единых сплоченных немцев. Ein Reich, ein Volk, ein Fuehrer (немецкий). Одна страна, один народ, один вождь – и четыре крематория.
Но крематориев будет шестнадцать. Пропускная способность – пятьдесят тысяч в сутки. Лагерь расширится. Проволока под током упрется в Вислу. Население – триста тысяч полосатых бушлатов. И называться будет Verbrecherstadt (немецкий) – город преступников.
Людей хватит. Сгорят евреи, сгорят поляки, сгорят русские. Придут люди с запада и юга, с материка, с островов. Явятся полосатые бушлаты, отстроят разбитые немецкие города, вспашут заброшенные земли, а когда свалятся в беспощадной работе, в бесконечном bewegung (немецкий) движении, – откроются двери газовых камер.
Вагоны опустели. Худой щербатый эсэсовец спокойно заглянул в середину и мотнул с отвращением головой.
– Rein (немецкий)! Очистить!
Заходим. По углам, среди кала и раздавленных часов, лежат задохшиеся, затоптанные младенцы – нагие уродцы с огромными головами и вздутыми животами. Выносим их, как цыплят, за ноги. По паре в каждой руке.
– Не тащи на машину. Отдай женщинам, – говорит эсэсовец, закуривая... А зажигалку заело. Ею и занят.
– Берите же, ради Б-га! – кричу я, потому что женщины убегают, втянув головы в плечи.
Странно и нелепо звучит Имя Г-сподне. Ведь женщины с детьми, даже с мертвыми, идут к машинам. Все без исключения. А мы-то уж знаем, куда те машины... И глядим друг на друга с ненавистью и страхом.
– Что, не хотят брать? – сказал щербатый, справившись с зажигалкой. – Ну что ж... – И взялся за кобуру.
– Не надо стрелять. – Седая высокая дама берет у меня младенцев и смотрит прямо в глаза. – Дети... дети...