уровне собеседника можно судить только по его электронным письмам. Один из моих сравнительно молодых начальников умудрялся писать довольно грамотные статьи, но, заказывая мне тексты, присылал почту с такими ляпами, что я поначалу принимал это за утонченную шутку.
Пункт третий. «Безграмотность — плата за свободу», как сформулировала однажды Евгения Николаевна Вигилянская, автор лучшего на моей памяти учебника русского языка для абитуриентов. Раньше между автором и читателем стояла сплоченная армия научных редакторов, консультантов и корректоров. Иногда эти персонажи вторгались не в свою область, корежили стиль, лезли в авторское мировоззрение. Но когда они занимались своим делом, польза от них была огромная и несомненная. Сегодняшняя редакция чаще всего не может себе позволить содержать корректора. Оказаться без присмотра этой придирчивой публики оказалось еще страшней, чем внезапно лишиться патроната советской власти.
Даже в речениях и публикациях руководителей государства периодически встречаются конструкции «предпринять меры» (тогда как их надо принимать), «озвучить предложения» (тогда как озвучивают фильм, а предложения обнародуют или излагают вслух), «обсуждали о том, что» (ну, здесь понятно). О всяких «составляет из себя», «выливается на обществе» и «тех, кому зависят» я уж и не говорю: с управлением в русском языке вообще полная беда. И не только в языке, как объяснили мне все на той же кафедре. Кризис управления в равной степени коснулся языка страны и ее государственной системы: служебные части речи, как чиновники, стоят не на своих местах. Их тоже слишком много, они бюрократически избыточны: «понимать о том», «обсуждать об этом», «период, о котором вы указываете», «означает о том», «заметил о том» — это все из речи первых лиц государства. Есть и еще одна проблема: в русском языке существуют так называемые глаголы сильного управления, обязательно требующие дополнения. В речи большинства государственных людей или бизнесменов они постоянно употребляются без существительных: мы договоримся (о чем?!), проплатим (что?), разберемся (в чем?). Мы озвучим, разрулим, выскажем. Что — не уточняется. Потому что все это — суета вокруг пустоты, утрата объекта, конец материи. Власть, обслуживающая сама себя. И орфография — истинное зеркало ее компетентности и тайная проговорка о задачах: по любимому толстовскому выражению, ДЕЛАТЬ НИЧЕГО. Это, подчеркивал Толстой, гораздо хуже, чем ничего не делать.
У Кубрика в «Космической Одиссее» есть потрясающий эпизод — постепенное отключение компьютера. Огромная машина теряет рассудок, повторяется, вырождается на глазах — это отключается один блок памяти за другим. Нечто подобное происходит и с обществом, освобождающимся от условностей, поскольку только условности и имеют смысл. Сначала, как показывает практика, отмирают самые тонкие функции — правописание «не» с прилагательными и причастиями, следующей жертвой оказывается несчастное удвоенное «н», потом приходит черед пунктуации — двоеточия и тире испаряются, остаются только запятые. Наконец, полную деградацию обозначает путаница между «тся» и «ться»…
Дело даже не в том, что наша речь неправильна. Дело в том, что наша нынешняя речь не предполагает уважения к собеседнику. То есть мы не хотим, чтобы он уважал нас за грамотность. Пусть уважает за что-то другое — за деньги, например, или за умение поставить этого собеседника на место. Знание орфографии, свободное владение цитатами, связная и богатая речь перестали быть критериями, по которым оценивается собеседник. И это самое серьезное последствие общественных перемен последнего двадцатилетия. Дело тут, как вы понимаете, не только в нищенской зарплате учителей словесности, а в нищенском статусе словесности как таковой, вне зависимости от госсубсидий.
Впрочем, остались еще люди, для которых грамотность по-прежнему нечто вроде пароля, а знание наизусть тысячи стихов — вполне достаточный аргумент, чтобы влюбиться в этого знатока. Только количество этих людей вернулось к уровню, скажем, XVIII века — когда интеллигенция только-только начинала формироваться.
Ну и нормально. Не худший был век. Может, он был еще и получше, чем времена поголовного страха и столь же поголовной грамотности.
9 сентября
Родился кардинал Ришелье (1585)
ИНТЕРВЬЮ С КАРДИНАЛОМ
9 сентября 1585 года во Франции родился ее фактический правитель с 1624 по 1642 год, прозванный Красным кардиналом, поскольку серым он никогда и не был: серый — тот, кто правит в тени, а Арман-Жан дю Плесси де Ришелье, богослов, писатель и первый министр при Людовике XIII, как вышел из нее с легкой руки королевы-матери, так и оставался на виду у всей Европы до самой своей смерти, которую он встретил в полном сознании и с большим достоинством. Королева-мать каялась потом, что извлекла его из авиньонской ссылки, да поздно. Оппозиция ежегодно провозглашала, что уж на этот-то раз Ришелье падет, и 10 ноября 1631 года вроде бы добилась своего — король поклялся отправить его в отставку; но Ришелье добился аудиенции, и положение его упрочилось, а оппозиция разъехалась по ссылкам. С тех пор 10 ноября во Франции называется Днем одураченных.
Недавно мне случилось в Париже выпивать с французскими коллегами. Дебатировался вопрос — с кем из великих деятелей прошлого хорошо бы сделать интервью. Будучи воспитан на «Трех мушкетерах», я романтически предположил, что вот уж с кардиналом Ришелье могло бы получиться феерическое общение.
— Как же! — воскликнул французский коллега. — Так он и сказал бы вам что-нибудь.
— Быть не может, — возразил я. — Мы с отечественными властями общаемся — и то умудряемся что-то выспросить.
В ту же ночь мне приснился удивительный сон — интервью с кардиналом Ришелье. Почему-то я разговаривал с ним в карете, причем на козлах правил он, как простой кучер. Вероятно, этим он хотел показать, кто в действительности правит всем во Франции, включая лошадей.
— Ваше преосвященство, — сказал я любезно, — спасибо, что подвезли.
— Ничего-ничего, — отвечал он рассеянно, — это я так отдыхаю…
— Вся Европа, — робко начал я, — говорит о том, что вы рветесь к политической власти…
— Утомила уже эта болтовня! — воскликнул кардинал. — По-моему, Луи отлично справляется… Я всегда могу к нему зайти, если что. Мы встречаемся в Королевском совете.
— Но говорят, что все в стране решаете вы…
— Ну что за чушь! — обиделся он. — Это говорят английские агенты. Он просыпается сам? Сам. Умывается сам? Сам. Завтракать я ему мешаю? С Анной Австрийской он тоже сам справляется. Мне это не нужно, моя супруга — церковь. Еще какие-то мушкетеры у него есть — Атос, Портос, Арамис, Инсор, Гонтмахер, Юргенс… язык сломаешь. Я разве против? Пусть играется. Но вбивать клин-то зачем? Король мне не мешает. Не вижу я особенных проблем.
— А вот Д’Артаньян видит, — сказал я полушепотом, в надежде, что он не расслышит.
— Д’Артаньян? — переспросил он. — Не знаю о таком. «Графа Монте-Кристо» читал, «Королеву Марго» читал, а этого как зовут, простите?
— Но вы с ним говорили…
— Ах, да мало ли с кем я говорю! И каждый уверен: все дураки, а я Д’Артаньян! Французским языком сказано: дуэли запрещены. Кто будет драться — будет получать дубиной по башке. Не согласен? Запрись дома и не соглашайся там сколько влезет. La massue sur la tête![2] — повторил он по-французски с особенным смаком.
— Но Д’Артаньяном протест не ограничивается, — залепетал я. — Гугеноты утверждают, что нарушаются их конституционные права…
— Какие права? — насторожился он.