судьбы Чичибабин оставался «типичным представителем» советской интеллигенции, и биография у него типичная, и посмертная участь — тоже: чтут, но мало читают. Есть Чичибабинские чтения в Харькове, собирают они примерно один и тот же круг, для харьковской русскоязычной поэзии такие вечера и посиделки — отдушина, но на статус чичибабинского наследия это мероприятие влияет мало: кто его любил — любит и так. В то же время еще при жизни Чичибабина стало хорошим тоном отзываться о нем скептически: его называли то гениальным графоманом, то поэтом с жидковатой лексикой, то просто посредственным стихотворцем, и вот с этим, воля ваша, согласиться никак невозможно, хотя основания для такой оценки, что греха таить, есть. Дело даже не в том, что Чичибабин зачастую многословен, — Бродскому длинноты прощаются, хотя и у него полно стихов откровенно скучных и тавтологичных. Бывал и риторичен — но и земляк его Слуцкий часто риторичен, это жанр такой, не беда. Есть у него еще один грех — избыток культурологии, хрестоматийности, лирики, посвященной Пушкину, Толстому, Мандельштаму, даже и Надсону; приходится признать, что Чичибабину весьма редко удавалось сказать о них что-то новое. Ранние стихи у него гуще, ярче поздних, но кто ж виноват, что его в двадцатитрехлетнем возрасте подсекли, не дав развиться в крупного поэта. То есть кто виноват — понятно, но толку-то?
Вместе с тем, при всех этих пороках чичибабинской поэзии, при все чаще случавшихся у него под старость повторениях очевидного и агитации за все хорошее (а чем еще может поэт останавливать распад?) — высоко ценить его большинству коллег и новому поколению читателей мешают не эти издержки меры и вкуса, поскольку сами ценители у нас не Бог весть какие эстеты, и в смысле художественного результата тот же Юрий Кузнецов (это ему не понравилась жидковатая лексика) бывал удивительно неровен. Высоко оценить Чичибабина мешает его простота, здоровье и жизнерадостность — грубо говоря, то, что он был чрезвычайно хорошим человеком. Поэту такое не положено. И транслировал он ценности большинства (тогда это было именно большинством), и писал человеческим языком, и даже когда весьма точно и жестко отзывался о России — например, «Скучая трудом, лютовала во блуде», — это не превращало его в мизантропа и не означало разочарования в соотечественниках. Да, случалось ему бросить — «Не верю я, что русы любили и дерзали. Одни вралИ и трусы живут в моей державе». Но ведь под горячую руку, да еще в легком подпитии — «Опохмеляюсь горькой, закусываю килькой», — говорилось на кухнях и не такое. Чичибабин не создал трагического лирического героя, не изобретал себе имиджа, ни секунды не любовался собой и сам понимал, насколько уязвима такая позиция: «А хуже всех я выдумал себя». Хороший человек — не профессия, хороший поэт — не амплуа. «Здесь, на горошине земли, будь или ангел, или демон. А человек — иль не затем он, чтобы забыть его могли?» — как сформулировал один поэт, о котором Горький, изображенный в его мемуарах снисходительно и почти брезгливо, сказал: «Умудрился всю жизнь проходить с несессером, делая вид, что это чемодан». Однако великим его называют нынче куда чаще, чем Горького, — хоть и с меньшим, на мой взгляд, основанием, простите меня все.
Что скрывать, дорогие соотечественники, — поэт чичибабинского склада сегодня почти не имеет шансов на успех. Он останется знаменем сравнительно небольшой кучки провинциальных литераторов, поднимающих его на знамя, и гордостью харьковчан (превращение Чичибабина в достопримечательность Харькова, на мой взгляд, тоже не приближает нас к пониманию его поэзии — виртуозной и в лучших образцах весьма неоднозначной). В нем нет дэ-э-эмонизма — главного, чего требуют от искусства в эпохи упадка. Он не был ни роковой женщиной, ни подпольным типом, ни буяном, ни странником, ни скандалистом, ни разрушителем женских судеб, ни проповедником хаоса и злобы. Он был добрым и смиренным человеком, любящим хорошую литературу и не способным ко лжи; пьющим, но скромно, скандалящим, но не безобразно, страстно любящим, но жену. И в стихах его живет именно чистая и здоровая душа — сохранить которую, конечно, подвиг по меркам XX века, но почти преступление по меркам истинного эстета. Если б Чичибабин озлобился, спился, уехал или забросил поэзию, и при этом сочинил побольше зауми, — ему бы не было цены.
Тем не менее он прожил так, как прожил, и написал благодаря этому одно из лучших стихотворений XX века — «Ночью черниговской с гор араратских», более известное по рефрену «Скачут лошадки Бориса и Глеба». Его тоже можно было бы сократить, наверное. Или украсить каким-нибудь жестоким парадоксом. Или даже вообще не писать. Но вот Чичибабин его написал, и плевать ему было на всех снобов независимо от политической, эстетической или сексуальной ориентации. Думаю, что это и есть самая плодотворная позиция для человека, которого природа на своем пиру обнесла душевной болезнью, эгоцентризмом и нравственной неразборчивостью.
24 декабря
Родился Дима Билан (1981)
МЕРТВЫЕ СЛОВА, или АД ВРУЧНУЮ
К текстам попсовых песен не принято прислушиваться, а жаль. Попса откровеннее большого искусства: авторская личность в ней не затмевает реальности. Настоящее транслируется как оно есть.
Это верно, что топ-исполнители и топлесс-исполнительницы всех времен поют примерно об одном и том же — по исчерпывающей формулировке Валерия Попова, «без тебя бя-бя-бя». Но поют они об этом во всякое время по-своему. Советская попса заботилась о качестве текстов, в сочинении которых отметились — и для заработка, и для литературного эксперимента — серьезные люди, включая ведущих шестидесятников. Раннеперестроечная эстрада многому училась у рока, эксплуатируя социальность и перенимая протестность: так возник феномен Талькова. Окончательный раскол общества хронологически совпал с появлением суперхита «Не подходи ко мне, я-а-а обиделась, я-а-а обиделась ррраз и навсегда!». Готовность все простить за надежность — одинаково близкая и утомленной женщине, и задерганной нации — внятно выразилась на рубеже нового столетия в призыве Валерии:
«Девочкой своею ты меня назови, а потом обними, а потом обмани».
Что и было исполнено.
Новое время — условно называемое эпохой нулевых и точно соответствующее термину — началось с двух явлений, которые на разных уровнях российской популярной музыки обозначили полную уже безъязыкость, вымывание смыслов, дошедшее до апогея. Мы действительно живем во времена слов- сигналов, за которыми давно нет никакого конкретного содержания. Что они значат — никто толком не помнит, но тот, кто эти слова употребляет, определенным образом себя позиционирует. Одновременно мы наблюдаем небывалый еще кризис авторской песни (которой почти нет) и полное отсутствие рока: тут должен наличествовать хотя бы призрачный смысл, а его негде взять. О чем петь в мире гипнотического транса, в который мы все погружены с головой, в мире скомпрометированных утопий, упраздненных ценностей и уравнявшихся крайностей? Этот вакуум господствует и в песне, где преобладают теперь существительные. Они давно не вступают друг с другом ни в какие связи: это именно сигналы, туманно намекающие на суть. Как у Ромы Зверя:
«Вчерашний вечер. Из подворотни. На все согласен. Спасаться нечем. И я охотник, и я опасен. И очень скоро. Еще минута, и доверяю. И мухоморы, конечно, круто, но тоже вряд ли».
Что происходит? Кто-то вышел из подворотни и чувствует себя опасным охотником, наевшимся мухоморов? Конечно, круто, но тоже вряд ли. Ведь дальше он споет:
«До скорой встречи, до скорой встречи, моя любовь к тебе навечно».