собственной юности, улицы должны быть полны молодежи; смех, разговоры и споры, и признания в любви, и песни. Переливы гармоник и звон гитар… Сейчас открытое настежь окно больничного покоя было распахнуто в противуестественную тишину и в почти непроглядную тьму, нарушаемую только редкими и тусклыми уличными фонарями. Город сжался, съежился и замер. Город словно боялся ночи. Лишь приглушенно журчали в больничном парке невидимые во тьме фонтаны, да призрачно, зыбко звенели икады. Редко-редко долетал откуда-то издалека звук поспешно проехавшей повозки.
Бек неподвижно стоял у окна, уставясь в прозрачную тьму, на смутно серебрящиеся плотные веретена кипарисов. На его лице не отражалось никаких чувств. Богдан сидел в кресле у двери в палату и ждал. Надо было думать, надо было скоро и безошибочно анализировать ситуацию – но он не мог, в голове была пустота. До этого дня, до мгновения, когда он увидел перекошенное кровоподтеками лицо Жанны, он и сам понятия не имел, насколько она дорога ему.
И насколько именно теперь все у них сделалось безнадежно.
Дверь в палату приоткрылась почти беззвучно, и суровый врач, сощурившись от горевшего в холле яркого света, сказал:
— Богдан Рухович. Она проснулась и спрашивает, где вы.
— Я здесь, — сказал Богдан.
— Я так ей и сказал.
Богдан поднялся. Нерешительно оглянулся на бека.
— Иди, сынок, иди. — Бек даже не повернул головы. — Сказано в аяте сто восемьдесят девятом суры «Преграды»: «Аллах произвел из него супругу ему, чтобы она жила для него», — могучий старик на мгновение запнулся, а потом добавил: — Но для того, чтобы она жила для тебя, прежде всего надо, чтобы она просто жила.
— Опасности для жизни нет, — сказал врач.
— Спасибо вам, доктор, — сказал Богдан и решительно шагнул в палату.
Там царил полумрак. Горела лишь слабенькая настольная лампа на тумбочке, и свет падал только вниз, на пол и – краем – на стул, стоящий у изголовья.
— Ну, вот и я, — выдохнул Богдан, садясь.
— Постарайтесь, чтобы она не нервничала, — вполголоса предупредил врач с порога и прикрыл дверь.
— А это я, — тихонько ответила Жанна и попыталась улыбнуться. Ясно было, что ей даже улыбаться больно. — Хороша, да? — грустно пошутила она.
— Да, — сказал Богдан серьезно.
Она только вздохнула.
— Ты нашел Глюксмана?
«Первый вопрос, что она задала мне – о нем, — горько подумал Богдан. — Впрочем, нет. Второй».
— Пока нет, — сказал он. — Ночь настала. Здесь быстро темнеет.
— Тебе надо поискать его в своей Александрии, там белые ночи, — сказала Жанна.
— Думаю, ты ошибаешься, — мягко ответил Богдан и осторожно провел ладонью по ее плечу. Ощущение ее нежной кожи обожгло ему ладонь, сердце захолонуло – и он, совсем не собиравшийся тут, в палате, когда жене так худо, говорить о главном, все-таки против воли признался: — Я люблю тебя. Я так тебя люблю…
Он посмотрела на него странно. Потом опять чуть улыбнулась.
— А мне казалось, ты на это… не то, что не способен, но… В полигамных семьях это как-то не так. Холоднее. Лишь бы суетилась у подушки мужа с совком и метелкой – одна, другая… пятнадцатая… Сменил обои, взял новую жену. Примерно одно и то же.
— Ты не сможешь у нас прижиться, — чуть помолчав, ответил Богдан. — Я с самого начала это знал. С первого дня знал, что совсем скоро нам станет… грустно друг от друга.
— А ты бы хотел, чтобы я прижилась?
— Да. А ты бы хотела суметь прижиться?
Она умолкла. Устало прикрыла глаза. И снова, как днем, из-под опущенных век медленно стали сочиться слезы.
— Не знаю, — едва выдохнула она. — Не знаю, Богдан. Ничего теперь не знаю. Сначала было весело и захватывающе интересно. Будто игра. А теперь, когда мне и впрямь захотелось, чтобы ваш мир стал и моим тоже, — он вдруг оказался настолько чужим, настолько… невероятным. Или вы все притворяетесь и днем, и ночью, или одурманены чем-то… или – и то, и другое. А на деле – жестокость и ложь. Мы там тоже врем, что поделаешь, без лжи не прожить ни человеку, ни семье, ни государству – но не так тотально.
— Ты опять говоришь о чем-то не важном.
— Для меня это сейчас важнее всего. Потому что если ты блаженный дурак, сам представления не имеющий, как и чем живет твоя империя – это одно. Если же твоя страна такова, каков ты – это другое. А ты хочешь слушать про любовь?
Он не ответил. Она подождала, потом открыла влажные глаза. Сияющий, лучистый взгляд осветил затрепетавшего минфа.
— Ну неужели не видно, что я жить без тебя не смогу? Я удеру, спасусь из вашей огромной тюрьмы – и там в своей же Сене утоплюсь назавтра!
«Хотя, — подумала она, — откуда тебе это знать, если я и сама позавчера этого не знала… Почему ты так легко отпустил меня с Глюксманом? Мне ведь хотелось, чтобы ты меня удержал»… От воспоминания о совсем недавнем, и уже невозвратно далеком, вечере в «Алаверды», когда жизнь еще не была переломлена всем теперешним, Жанне опять захотелось плакать.
А потом она представила себе, как разозлилась бы и какой скандал в парижском стиле устроила, если б он и впрямь попытался ее удержать. «Что же получается, — озадаченно подумала она, — значит, надо было через все это пройти?»
Богдан глубоко вздохнул и улыбнулся. Поправил очки.
— Я понял, — сказал он почти весело. Помедлил. — Доктор просил тебя не волновать. В одиннадцать придут делать очередной укол. Но, раз тебя всерьез трогают такие материи, как справедливость, правосудие, поиски истины – тогда помоги мне, Жанна, а?
— Попробую, — помедлив, послушно согласилась она. Как ребенок.
Как девочка.
— Что ты последнее помнишь?
Она помолчала, собираясь с мыслями.
— Как мы обедаем у ибн Зозули.
— Профессор действительно был сильно пьян?
— Мне так не показалось.
— А момента отъезда ты не помнишь?
— Нет.
— То есть, возможно, вы и не уезжали от ибн Зозули?
Она помолчала вновь.
— Что ты говоришь такое…
— А вот эти, как ты их назвала – кошмары, кажется, да? То, в чем ты не уверена, было оно или нет. Что в них?
— Я не помню, Богдан. Какие-то низкие каменные потолки, подземелья. Средневековье. Инквизиция. Нет, это был кошмар, от боли, наверное, от лихорадки. Ничего конкретного.
— Скажи, любимая… тебе ничего не говорит такая фраза? «Они спали, когда мы заставляли их ворочаться на правый бок и на левый бок, а пес их протягивал обе лапы свои на пороге».
— Какая-то чушь. Первый раз слышу. — Жанна поморщилась.
— Хорошо-хорошо, — Богдан несколько раз кивнул. — А что было в том свитке, который вселил в профессора надежду найти трактат?
— Глюксман не говорил никогда. Ибн Зозуля его и так, и этак выспрашивал, он очень интересовался этим, я помню точно. Он ведь тоже фанатик Опанаса Кумгана – во всяком случае, так он нам говорил. Но