«Как всегда, какие-то неповторимо прекрасные сумерки лиловели за стеклами и какой-то бессмертный закат, одно описание которого заслуживает целой книги, изнемогал на небе, как близящийся к концу фейерверк, как весна, сгорающая в лето, как то невозвратное время, которое, казалось, не могло уже и продлиться более часа, но все еще длилось и лилось и ширилось, легко унося с собою нашу жизнь… Помню, сидел я тогда в «Ротонде».
Поплавскому легко было это помнить, так как он сидел в «Ротонде» каждый вечер и в Париже не было никакого другого места, куда бы он мог пойти.
На Монпарнассе художники-иностранцы, даже самые нищие, даже самого чудаковатого вида, имели свое определенное место. Здесь на них не смотрели с тем инстинктивным недоброжелательством, с каким обычно смотрят на чужих и чудаков. Наоборот, им покровительствовали: достопримечательность, привлекают туристов. Даже полиция их не трогала.
Эта вольность «монпарно» распространялась и на русских художников. Звание художника делало их полноправными гражданами Монпарнасса, Парижа, человечества. Но собиравшиеся в тех же кафе молодые эмигрантские писатели и поэты такого гражданства не имели. Даже тут, в монпарнасской гостеприимной мешанине «племен, наречий, состояний», даже у стоек ночных баров, этого последнего пристанища всех спившихся неудачников, погибших гениев, и всякого рода проходимцев, сутенеров и проигравшихся картежников, они выделялись своей странностью — не отнесешь ни к какому установленному разряду людей.
«Студент… Нет, Олег провалился на первом же экзамене, о позор, на сочинении о Гоголе… Писатель… Да, в мечтах, в дневниках… Никто… Никого… Ничто… Никакого народа… Никакого социального происхождения… Политической партии, вероисповедания…» — Так в романе «Долой с небес» под именем Олега описывает Поплавский самого себя. О многих монпарнасских поэтах и героях все это можно повторить. Социально это были какие-то тени, «живые трупы». Их столик всегда казался отделенным от всех остальных невидимой чертой. Обломок другой планеты, перенесшийся через невообразимое расстояние.
Поплавский, действительно, жил на Монпарнассе. Ему все казалось, что здесь, когда уже не останется в эмиграции никаких журналов и собраний, «в кафе, в поздний час, несколько погибших людей скажут настоящие слова».
Но Монпарнасе Поплавского это не только ночные бдения в кафе. После наивных и вдохновенных разговоров о Боге, музыке и справедливости он любил уводить своих «учеников» в далекие прогулки по спящему Парижу.
«О, сколько раз после бессонной ночи мы молча проходили по пустым и чистым улицам, наблюдая медленное рождение света, медленное возвращение к грубой жизни. До боли близкие древней суровости закрытых домов, крестам фонарей и зеркалам, в сумеречной воде которых появлялись наши спокойные и изможденные лица… Нас постоянно сопровождало тогда ощущение какой-то особой торжественности, как будто мы ходили в облаке или в сиянии заката, такое острое, что каждую минуту мы могли разрыдаться, такое спокойное, как будто мы читали о нем в книге», — писал он в «Аполлоне Безобразове».
Нужно оговориться: не все «молодые» были завсегдатаями Монпарнасса и первое место на Монпарнассе и в «парижской школе» принадлежало не «молодым», а литераторам, не на много старшим, иногда и вовсе не старшим, но успевшим получить, по словам Н. Ульянова, «литературную зарядку в старой писательской среде Петербурга и Москвы». Кроме Н. Берберовой и Р. Гуля, о которых упоминает Н. Ульянов, к этой группе принадлежали Г. Адамович, Ю. Анненков (Темирязев), H. М. Бахтин, В. Вейдле, Г. Гершенкрон, В. Злобин, Г. Иванов, К. В. Мочульский, И. Одоевцева, Н. Оцуп, М. Слоним и М. Струве. Многие из них были постоянными участниками монпарнасских встреч. Часто бывал и Ходасевич, принадлежавший почти уже к поколению «отцов». (Но никогда на моей памяти не бывала Марина Цветаева). Положение этих людей было совсем другое, чем положение «молодых». Дело тут было не в возрасте, кое-кто из них был даже моложе некоторых «молодых». Решающее значение имело их посвящение в литературу еще в России. Это делало их «настоящими» поэтами и писателями, представителями настоящей русской литературы, эмигрировавшей за границу, а не сомнительной литературы, возникшей в эмиграции.
Во всей эмиграции это был единственный круг людей, относившихся к «молодым» с сочувствием и желанием помочь.[40] Может быть, только благодаря их поддержке молодая эмигрантская литература и не зачахла окончательно. Они старались обратить на «молодых» внимание, добивались, чтобы их печатали. Тут нужно назвать еще А. С. Блоха, человека не написавшего ни одной строчки, но сыгравшего в возникновении «парижской школы» большую роль, чем многие поэты.
В 1930 г. начал выходить созданный по инициативе Н. Рейзини журнал «Числа». Редактировал «Числа» сначала совместно с И. В. де Манциарли, а потом единолично Николай Оцуп. Редакция «Чисел» была единственной в эмиграции, где молодых встречали как желанных участников. Оцуп сделал всё, чтобы журнал стал для них «своим». Произведения многих начинающих авторов были впервые напечатаны в «Числах». Но направление журнала определяли «петербургские поэты». Вокруг них и сложилась «парижская школа», на которую в последнее время было столько нападок (установка на лирический дневник, антиформализм, упадничество, пессимизм и т. д.). Правда, раздавались и голоса защитников. В предисловии к антологии русской поэзии «На западе» Ю. Иваск особенно выделил парижских поэтов: «формально между парижанами мало было общего. Но была и есть общая для них парижская атмосфера. И когда-нибудь историк русской поэзии и культуры отдельную главу своей книги назовет именем Парижа».
Короткие, но замечательные по глубине характеристики наиболее «парижских» из всех парижских поэтов Г. Адамовича, Г. Иванова, В. Поплавского, В. Смоленского, Л. Червинской и А. Штейгера, а также Д. Кнута и Ю. Софиева даны Г. П. Федотовым в статье, появившейся в «Ковчеге» в 1942 г. Г. П. Федотов, очень правильно приравняв «парижскую школу» к «школе Адамовича», отметил, что, несмотря на все значение воспитательной работы Ходасевича, старавшегося обучить молодежь классическому мастерству, молодежь шла за Адамовичем. Это вовсе не значило, конечно, что учась у Ходасевича-поэта, его не признавали как критика. Наоборот, с отдельными его взглядами на искусство, также как со взглядами и советами В. Вейдле, М. Цетлина и некоторых других эмигрантских критиков считались, может быть, даже больше, чем с советами Адамовича. Но за Адамовичем шли в самом главном. Это было очень определенное, хотя и трудно определимое представление о том, чем была и чем должна быть русская литература.
В статье «Несостоявшаяся прогулка» Адамович писал:
«Возвращаясь к литературе, я ничуть не настаиваю на том, что во всем, написанном «нами», есть след непосредственных встреч с Богом, смертью и другими великими мировыми представлениями. Подлинные встречи редки и трагичны: они наперечет. Но заражен воздух, отзвук чужих, огромных катастроф докатился до всех, и мелкая разменная монета этого рода — в кармане каждого здешнего романиста или поэта. Похоже на то, будто какие-то отважные и гениальные аэронавты оторвались от земли, и, постранствовав «в мирах иных», вернулись сюда, — правда только для того, чтобы умереть истерзанными, измученными, «в разливе синеющих крыл», как разбившийся о кавказские скалы блоко- врубелевский демон… Но перед смертью они успели кое-что рассказать. А людям становилось уже скучно и страшно, рассказы пришлись по сердцу, возникли бесчисленные их переложения. Ничего другого слушать больше никто не хотел».
Именно об этом говорили в лучшие часы Монпарнасса и от этих разговоров рождалось странное волнение, предчувствие возможности содружества и братства. «Молодых» влекло к «петербургским поэтам» чувство, что это совсем особенные люди, еще заставшие то легендарное время, когда возвращались на