Сейчас здесь невыносимо: на улицу носу показать нельзя, холодно, да и прямо сбивает вас ветром; а ночью нельзя спать от свиста, рева и хлопанья ставень.
Как раз в обстановке такой погоды пришли сюда известия о новом, неслыханном безобразии, которым разрешился столыпинский кризис, о втаптывании в грязь Думы2 и о китайской войне3, и все эти впечатления для меня слились в одно. Скоро в России засвистит самая жестокая из бывших доселе бурь. При каждом новом известии кажется, что край правительственного безумия уже достигнут; но сейчас же вслед за тем приходит ещё известие, доказывающее, что предыдущее безумие уже превзойдено. И никакие уроки прошлого уже не помогают! Опять, совсем как в 1904 году, правительство борется зараз и против всех внутри, и против Дальнего Востока снаружи. Мне все казалось, что до заключительной катастрофы ещё ужасно далеко. А теперь она страшно приблизилась, надвинулась совсем! И эта быстроты назревания революции — фатальна. Всю культуру сметут. И чего не разрушили справа, то довершат слева. Левые ещё заставят пожалеть о Столыпине. Вот он, крест России. И сколько бы она его ни несла, ничего приличного в государственной жизни она не создаст. Совсем это не её дело и не её
[368]
призвание: средних добродетелей у нее нет! Безотносительно прекрасное в религии, искусстве, философии она произведет, но в области относительной,житейской все и всегда будет безотносительно скверно: тут мы — бездарны. Оттого наша повседневная будничная жизнь есть и будет невыносима. Кто знает, может быть, именно это нам и нужно, чтобы не дать нам успокоиться и застыть на будничном, повседневном или хотя бы на среднем.
Жизнь только и делает, что все относительное разбивает. «Захотели конституции, — вот вам конституция»! «Университет, — вот вам университет»! Все это для того, чтобы русская душа прилеплялась к тому, что больше относительного, против чего ни Столыпин, ни Кассо, ни правые, ни левые ничего не могут.
Так всегда у нас и будет. Величайшее рядом с постыдным и плоским, и никогда — среднего. Может быть это связано с высотой нашего призвания, но если так, то «тяжела ты, шапка Мономаха!»
Милая, родная моя и хорошая, среди всего этого думаю много о тебе. И в буре, и в непогоде, и в серой погоде будь ты моим солнечным лучом. Но уж если тебе быть моим солнцем и радугой, то помни, что радужные и солнечные краски не идут к относительному; не там им место. А потому не жалуйся, когда я разрушаю относительное и говорю, что оно — обман. Право, само относительное, особенно наше русское, неизмеримо мрачнее всякого мрачного скептицизма. И особенно не называй мой скептицизм римским. Именно наоборот — в римском настроении скептицизм отсутствует, а есть сильная вера в земную стихию, вотносительное, заменившее Христа.
Целую тебя крепчайше.
ОР РГБ, ф. 171.7.1а, лл.44—45 об. Почт. шт. отпр.: 28.03.1911. Капри. Ранее опубл. с коммент.:
1 Описка, письмо датировано по почт. шт. отпр.
2 Речь идет о законопроекте о земстве западных губерний, отклоненном Думой и Государственным советом, но 13 марта 1911 г. заседания этих законодательных органов были незаконно приостановлены на три дня, в течение которых премьер-министр П. А. Столыпин утвердил закон.
3 В начале 1911 г. между Россией и Китаем возник политический конфликт, завершившийся российским ультиматумом. Россия требовала соблюдения своих торговых прав и привилегий в Монголии и грозила, в случае притеснения русских купцов, ввести войска на китайскую территорию. В стране возникли опасения новой войны на Дальнем Востоке. Однако Китай безоговорочно выполнил все условия. Е.Н. Трубецкой находился под впечатлением пророчеств В С. Соловьева о «китайской угрозе».
290. М.К. Морозова — Е.Н. Трубецкому
Дорогой мой, радость моя, сокровище и счастье!
Сейчас получила маленькую записочку твою — такую милую. Немного утешилась! А то сколько мне огорчений, сколько грусти от тебя! И за что все
[369]
это, не понимаю. Ты врешь, что я ничего тебе не говорю о твоей второй главе! Я много тебе писала, хотя, правда, отрывочно, потому что, право, у меня нет сил спокойно писать. Как начну писать, столько всего подымается, что чувствую, что нет сил справиться! Когда человек слишком чем-нибудь страдает, то говорить нельзя. Можно плакать, можно кричать, можно стонать, можно болеть — но говорить и писать — нельзя! Оттого не могу я до конца все тебе сейчас высказать! Когда приедешь — все буду говорить. А так — много я тебе высказала.
Одно меня терзает, что ты всегда думаешь, что везде и во всем у меня подкладка личная! Уверяю тебя, что я в твоей постановке вопроса — главного мирового вопроса — вижу, понимаю и верю — очень большое и глубокое. Это я тебе писала. Но тем более я боюсь, будет ли содержание, положительные ответы, соответствовать ширине и огромности постановке этого вопроса! Я уверена, надеюсь безгранично, что это будет, что у тебя все данные на это! Надо, чтобы не было драмы Платона1, чтобы хватило любви, творчества на это! Здесь я вижу и верю, что может иметь все объективное значение и вынашивание всего твоего! (Помнишь, жены мироносицы). А вот в этой главе я боюсь, что ты уклоняешься и замыкаешься в «своем», а не идешь навстречу «вечно женственному» началу любви и творчества. («Своё» я предполагаю не твое личное, а твое мужественное, слишком разумное!) Если бы это не касалось такого самого интимного, душевного в творчестве Соловьева и так близкого моей душе — я бы так не боялась! А тут именно в этом самом нашем с тобой духовном, интимном соприкосновении наших душ, тут-то если не пойдут наши души навстречу — тут-то и произойдет катастрофа всей жизни и, что неизбежно, всего дела! А мы с тобой так много можем сделать! Если бы я не верила, что наша любовь нужнадаже России, неужели бы я с такой силой её отстаивала! Неужели можно столько переживать, столько попирать и стольким жертвовать — если не имеешь огромной и непоколебимой веры в идеальный и вместе реальный смысл этого союза! И самое святое это все и есть, и подымать руку на это — совершать преступление! Значит ты не веришь, значит ты не знаешь, что это и во имя чегоэто, если может так затмевать тебя ничтожное тело, чтобы ради него ты заносил кинжал на душу. И душу не личную, а ту, долженствующую родиться, ту цель, тот смысл, ради которого все это есть. Он только один оправдывает и разрешает все!Вот что я почувствовала в этой главе и вот в чем моё страдание!
Если ты и сейчас в моих словах не почувствуешь меня, всей моей души — то для меня это ужасно! Единственная сила моей жизни в том, что в моей душе горит такой огонь и такая вера, за которую я умру и буду бороться до последних сил. Вся моя награда, свет и сила в том, чтобы вся твоя душа жила, творила и раскрывалась со мной! И когда я чувствую остановку — мне
[370]
ужасно, я чувствую смерть! Не Крест я отрицаю, а требую внимания к жизни и любви. У Гете так хорошо сказано!
Im tiefen Boden Bin ich gegrundet; Drum sind die Bluten So schon gerundet2. |