Главный вопрос императора поэту был: «Пушкин, принял ли бы ты участие в мятеже 14 декабря, если бы был в Петербурге?» Пушкин честно и смело ответил, что, вне всякого сомнения, был бы на Сенатской площади, среди революционеров: «Все мои друзья были там».
Как мы знаем, он был прощен ценившим прямоту Николаем. Затем разговор царя и поэта перешел на задуманные Николаем далеко идущие государственные реформы; император просил Пушкина о советах и поддержке. И тон, и содержание разговора вызвали у Пушкина ассоциации с царем-преобразователем Петром Великим. Несомненно, что виртуозный манипулятор Николай добивался именно этого эффекта.
С этого момента возник спиритуальный треугольник: Петр I – Николай I – Пушкин, и об этом следует помнить, читая «Медного всадника», законченного через восемь лет после поражения декабристов. Потенциальная читательская аудитория для почти всего, написанного Пушкиным в эти годы, делилась на две равные части: Николай – и все остальные. Тем не менее Пушкин, начиная свою «Петербургскую повесть» с панегирической ноты, очень скоро придает ей трагический характер.
Пушкин был готов согласиться с Николаем, который с гипнотической властностью убеждал поэта, что самодержавие необходимо России, что без сильной власти страна погибнет, не устоит перед напором враждебных стихий. Одновременно Пушкин страшился тирании и ненавидел ее. Эмоционально, как поэт, он хотел верить Николаю, но разум историка подсказывал Пушкину, что аргументация царя, в сущности, нелогична.
До Пушкина Петербург знал только воспевание. Его видение Петербурга дуалистично. Пушкинская оценка роли Петра и его реформ, цивилизаторского значения города, будущего самодержавной власти (то есть прошлого, настоящего и будущего всей России) как бы лежит на двух чашах весов – одна чаша со знаком «минус», другая – со знаком «плюс». При этом ни одна чаша не перевешивает решительно. Но и равновесие их не является жестко фиксированным: чаши подрагивают, вибрируют… (Как запишет в 1910 году самый популярный – после Пушкина – русский поэт Александр Блок, подчеркивая пронизывающее читателя ощущение нервической неустойчивости: «Медный всадник», – все мы находимся в вибрациях его меди».)
Николай I не оправдал надежд Пушкина. Позднее Анна Ахматова даже считала, что царь сознательно и вульгарно обманул поэта; она с возмущением говорила мне, что Николай «не сдержал своего слова, а это для императора непростительно».
Обманутой оказалась также вся ожидавшая от молодого энергичного царя реформ держава. Волевой и целеустремленный человек, Николай был одержим манией порядка. Россия представлялась ему гигантским механизмом, который обязан функционировать точно в соответствии с его, Николая, мудрыми установлениями. Можно усмотреть в этом отзвук петровской маниакальности, и поначалу люди, как загипнотизированные, слепо подчинялись воле нового императора. Но Николай не обладал монументальным видением своего предка, да и времена были другие. Для того чтобы тащить вперед Россию, одной незыблемой уверенности в собственной непогрешимости было мало.
Николая называли «Дон Кихотом самодержавия». Но этот Дон Кихот с фанатическим упорством пытался превратить свою столицу в идеальную армейскую казарму, в которой не было бы места неповиновению, да и любому проблеску независимой мысли. Ибо только в армии, считал император, существуют настоящий «порядок, строгая, безусловная законность, не замечается всезнайства и страсти противоречить… все подчиняется одной определенной цели, все имеет свое назначение». Николай любил повторять: «Я смотрю на всю человеческую жизнь как на службу». И еще: «Мне нужны люди не умные, а послушные».
Немудрено, что с таким отношением и Пушкин, и другие выдающиеся интеллектуалы стали казаться императору вполне второстепенными, если не лишними, фигурами. Николай без особого сожаления отреагировал на гибель в 1837 году на дуэли в Петербурге 37-летнего Пушкина. (Теперь это трагическое событие, с полным на то основанием, считается одной из страшнейших катастроф русской культурной истории.) А когда в 1841 году, тоже на дуэли, был убит другой великий русский поэт, 26-летний Лермонтов, то Николай, как гласит апокриф, даже изрек презрительно: «Собаке – собачья смерть».
За три десятилетия своего сурового царствования (1825–1855) Николай I основательно заморозил и Петербург, и всю Россию. Еще в эпоху Александра I романтический поэт Жуковский жаловался, что жители Петербурга – «это мумии, окруженные величественными пирамидами, которых величие не для них существует». Николай блистательно преуспел в приближении Петербурга к облику любимой его сердцу казармы. И вот желчный и умный друг покойного Пушкина, князь Вяземский записывает в тоске: «Стройный, правильный, выровненный, симметрический, одноцветный, цельный Петербург может некоторым образом служить эмблемой нашего общежития… В людях – что Иван, что Петр; во времени – что сегодня, что завтра: все одно и то же; нет разности в приметах лиц».
И в этот дисциплинированный, высокомерный, холодный город в конце декабря 1828 года с яркой, ласковой, жаркой Украины влетел 19-летний Николай Гоголь. Этот честолюбивый провинциал, худой, болезненный, с большим носом, явился в Петербург с лучезарными и самоуверенными мечтами о его мгновенном покорении.
В одном из первых своих писем к матери на Украину молодой Гоголь делится впечатлениями от столицы, обнаруживая цепкий глаз ее будущего вивисектора: «Петербург – город довольно велик (его население в это время стремительно приближалось к полумиллиону. –
Днем, гуляя по улицам, молодой Гоголь с жадностью окунался в соблазнительную атмосферу столичной жизни. На Невском проспекте он часами глазел на витрины магазинов, где выставлены были привезенные из-за моря экзотические фрукты вроде апельсинов, ананасов и бананов (абрикосы умудрялись выращивать в самом Петербурге в специальных теплицах).
Не удержавшись перед соблазном, Гоголь забегал полакомиться вкусными пирожными во французские кондитерские, одну за другой. Он наведывается в воспетую Батюшковым Академию художеств, где для обозрения выставлены работы профессоров и наиболее успешных учеников; с некоторыми из последних Гоголь тогда же завязал тесную дружбу.
В купленной тут же популярной газете «Северная пчела» Гоголь мог прочесть о живо волнующих его новостях литературной жизни, а заодно о государственных назначениях, грабежах, самоубийствах. Много места в газете отводилось известиям и рассуждениям о пожарах – вечно актуальная петербургская тема. И, конечно, предсказаниям касательно другой неотъемлемой столичной особенности – наводнений.
В области политики, как внешней, так и внутренней, «Северная пчела» культивировала высшую осмотрительность и беззаветную преданность императору. Пронырливый издатель газеты Фаддей Булгарин, не брезговавший доносами на своих коллег в секретную полицию, строго следовал указаниям, данным ему «сверху» самим шефом жандармского корпуса, исполнявшим также обязанности главного цензора.
По вечерам щегольски одетый Гоголь устремлялся в театр, «лучшее свое удовольствие». Петербургские улицы освещались тысячами масляных и сравнительно недавно появившихся газовых фонарей. От смешения света, тьмы и тумана город приобретал фантастический, призрачный вид. К театральному подъезду подъезжали богатые кареты, запряженные шестерками лошадей. Из них выныривали столичные франты и разнаряженные, загадочные и недостижимые дамы; в сыром воздухе разносились и таяли смех и обрывки галантных французских комплиментов. Конные жандармы помогали кучерам расставить многочисленные, запрудившие площадь экипажи.
На сцене в роли Гамлета потрясал зрителей Василий Каратыгин, двухметровый стройный великан с громовым баритоном и величественными жестами. Как и все прочие авторы, Шекспир на русском театре подвергался жестокой, придирчивой цензуре. Николай лично следил за тем, чтобы не только политические намеки, но и бранные выражения, вплоть до «черт возьми», со сцены не произносились.
Гоголь был в восторге от игры Каратыгина. Позднее он с наслаждением вспоминал, как этот великий