истории русской литературы, впервые опубликованной на английском языке еще в 1926–1927 годах, бывший петербуржец князь Дмитрий Святополк-Мирский. (Стравинский позднее специально отметил факт своего знакомства с Мирским, который, вернувшись из эмиграции в Москву, был арестован и погиб в лагерях.)

За успехами эмигрантов в большевистской России наблюдали с плохо скрытым раздражением. Опубликованные в Москве в 1923 году очерки Маяковского о его визите в Западную Европу полны презрения к «парижским» русским. Маяковского злит даже тот невинный факт, что на портрете работы Яковлева, выставленном в парижском Осеннем салоне, женщина держит в руках книгу Ахматовой. Предсказуемым, но уже тогда спорным выводом Маяковского было: «…мы, работники искусств Советской России, являемся водителями мирового искусства, носителями авангардных идей».

Прокофьев, который, живя в Париже, продолжал тем не менее активно заигрывать с большевиками, сообщал в 1928 году в письме в Москву об «Аполлоне Мусагете» Стравинского, даже не удосуживая упомянуть хореографа: «Я видел и слышал эту вещь в дягилевской постановке и окончательно в ней разочаровался. Материал абсолютно жалкий и к тому же нахватанный из самых зазорных карманов: и Гуно, и Делиб, и Вагнер, и даже Минкус. Все это поднесено с чрезвычайной ловкостью и мастерством, каковое было бы исчерпывающим, если бы Стравинский не проглядел самого главного: ужаснейшей скуки». (Прокофьеву, конечно, был известен отзыв Маяковского о музыке Стравинского после того, как тот показал свои вещи поэту в 1922 году: «На меня это не производит впечатления. Он числится новатором и возродителем «барокко» одновременно! Мне ближе С. Прокофьев…»)

Русские «левые» уравнивали неоклассицизм с контрреволюцией. Для них «реставрация» классических форм была свидетельством желания реставрировать старую Россию. Неоклассицисты воспринимались как враги, и не случайно. Гумилев был расстрелян по обвинению в контрреволюционном заговоре. Ахматова и Мандельштам находились под подозрением как «внутренние эмигранты». Большевики и их попутчики старались уверить и себя, и других в том, что неоклассицисты являются и эстетическими, и политическими трупами.

Сейчас трудно установить с исчерпывающей точностью политические взгляды (или отсутствие таковых) молодого Баланчина в России. Ряд свидетельств позволяет судить о том, что он был весьма благочестивым, хотя увлечение часто кощунственными стихами Маяковского на этом фоне выглядит парадоксальным. Политические взгляды и Дягилева, и Стравинского были до революции скорее либеральными. Но враждебное отношение большевиков к эмиграции в целом и их политические атаки на неоклассицизм неизбежно способствовали уходу и Дягилева, и Стравинского, и Баланчина в консервативный лагерь.

Общим для всех трех стал культ Пушкина, Глинки, Чайковского, классического балета вообще и Петипа в частности. Дягилев начал пропаганду Чайковского в послевоенной Европе еще в 1921 году, показав его «Спящую красавицу» (частично переоркестрованную Стравинским) в Лондоне. В связи с премьерой Стравинский напечатал в лондонской «Таймс» открытое письмо Дягилеву, где он написал о Чайковском, которого считал «the greatest of any Russian musician»: «The fact is that he was a creator of melody, which is an extremely rare and precious gift»[50].

Дягилев восстановил хореографию Петипа, которого Стравинский помнил еще со своих детских лет приходящим к отцу, знаменитому басу Мариинского театра. Первым представлением, на которое повели маленького Игоря в Мариинский театр, была именно «Спящая красавица». Балет привел мальчика в восторг, и с тех пор его увлечение классическим танцем, в котором зрелый Стравинский видел «the triumph of studied conception over vagueness, of the rule over the arbitrary, of order over the haphazard»[51], оставалось неизменным. (Эта же постановка обратила в «балетную веру» и Бенуа, и Левинсона, и Баланчина.) Неоклассический Стравинский открыто провозглашал свое «profound admiration for classical ballet, which in its very essence, by the beauty of its ordonnance and the aristocratic austerity of its forms, so closely corresponds with my conception of art»[52].

Вдохновленный работой над «Спящей красавицей», Стравинский в 1921 году сочинил свою «петербургскую» одноактную оперу-буфф «Мавра», основанную на шуточной поэме Пушкина «Домик в Коломне» (о любовных похождениях гусара) и посвященную композитором «памяти Пушкина, Глинки и Чайковского». Это было демонстративным актом по отношению и к Западу, и к Востоку. В Европе все трое не пользовались большим авторитетом. В коммунистической России отношение к ним было скорее негативным. Пушкина и Глинку зачислили в монархисты, а Чайковский был окрещен пессимистом и мистиком, враждебным пролетарской аудитории.

Стравинский (которого несколько лет спустя назовут в Москве «мистиком, пришедшим к озверелому фашизму») обо всем этом, конечно же, знал. Но имена Пушкина, Глинки и Чайковского были для него символами петербургской культуры, эстетическую и этическую принадлежность к которой Стравинский остро ощущал и которую он намеревался пропагандировать в Западной Европе. Однако действия Стравинского в этом направлении наталкивались на сопротивление западной интеллектуальной элиты. Классически ориентированное искусство петербургских корифеев в европейских столицах считалось академическим, неинтересным, лишенным пряности и экзотики. Не помогли и усилия Дягилева, также горячего петербургского патриота. Его постановка «Спящей красавицы» в Лондоне и последующий ее вариант, показанный в Париже, как известно, провалились.

Кроме чисто эстетических причин, важную роль в этом сыграл также общеполитический и интеллектуальный климат. Большевики решительно выиграли Гражданскую войну, и прагматичным западным политикам коммунистическая Россия все более представлялась неизбежной и грозной реальностью. В этих условиях русские эмигранты в Европе неизбежно начали вызывать раздражение. Вдобавок авангардная элита Лондона и Парижа, разочарованная в капитализме, была прельщена коммунистическими идеями. В этих условиях любые попытки привить петербургскую символику на европейскую почву были обречены на поражение. Петербургские ценности представлялись безнадежно устаревшими.

* * *

Тяготы выживания петербургской культуры в эмиграции отразились в судьбе родившегося в 1899 году в столице русской империи писателя Владимира Набокова. Отца его, видного политического деятеля, в 1917 году, после свержения царя, многие прочили на пост русского министра культуры. (Читатель вспомнит историю конфронтации Набокова-старшего с большевиком Луначарским на квартире у петроградского актера Юрьева. В 1922 году Набоков погиб в Берлине, телом заслонив от пуль радикала-монархиста, своего политического наставника, бывшего министра иностранных дел Временного правительства Милюкова.) Владимир дебютировал как поэт еще в Петрограде, но по-настоящему его литературная карьера развернулась в эмиграции, где он оказался в 1919 году.

Поэтические опыты Набокова, хотя и нашедшие своих почитателей, уступали творчеству таких гениев, как Марина Цветаева или Владислав Ходасевич, тоже оказавшихся в эмиграции, или даже таких принадлежавших в Петербурге к кругу акмеистов, а теперь создавших школу «Парижской ноты» сравнительно второстепенных мастеров, как Георгий Адамович и Георгий Иванов. Но проза Набокова сразу выдвинула его в первый ряд, поставив рядом с признанным мэтром эмигрантской литературы, первым русским нобелевским лауреатом Иваном Буниным.

За первые 20 с лишним лет своей европейской эмиграции Набоков издал девять романов, множество рассказов и стихов, написанных по-русски (под псевдонимом Сирин). Его романы «Защита Лужина» (1930), «Отчаяние» (1936), «Приглашение на казнь» (1938) и «Дар» (1938), в которых можно увидеть сходство с экспериментами Пруста, Джойса и Кафки, знаменовали подлинный выход петербургского литературного модернизма на международную арену.

«Петербург» Белого чаще всего вспоминают, когда говорят о предшественниках Набокова, но его творчество также многим обязано прозе Пушкина и Гоголя и стихам Блока и акмеистов. В его романах торжествует мир игры и преувеличенной «петербургской» театральности; их блистательный, отточенный стиль, головокружительная изобретательность и экзистенциальная многозначность свидетельствовали о рождении большого европейского таланта. Но лондонские и парижские снобы не торопились признавать Набокова. Зачастую его отказывались переводить и печатать просто потому, что он был беженцем от русских большевиков, а значит – в глазах левой западной интеллигенции – заведомым реакционером.

Когда романы Набокова все-таки пробивались к европейскому читателю, критика встречала их

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату