из угла в угол, поливает цветы, поправляет одеяльце на спящей дочурке, и на душе все неспокойно. Но как только взлетят первые самолеты и над городком установится привычный гул, улетучиваются все тревоги.
Надя терпеливо ждала мужа со службы. Иногда полушутливо жаловалась ему: «Ну разве это жизнь — оплошное ожидание? Ждешь его, ждешь, а придет — к нему не подходи, его не тронь, у него, видите ли, завтра полеты».
Курманов спокойно выслушивал Надю, смотрел на подернутые тоской ее глаза и находил в них связующую их обоих теплоту. Да и когда Надя молчала, он все равно хорошо понимал ее. Ведь поведение любимой женщины что течение большой реки — зримо не видишь, а чувствуешь. Это особенно понял теперь, в трудные для него дни. Только дома, с Надей, он находил некоторое успокоение и принимал за самоотверженность ее молчаливое согласие с ним.
Раньше Надя частенько упрекала мужа за футбол: «И как тебе только не совестно — у всех на глазах мячик гонять? Брось ты эту забаву, мальчишка, что ли?!» Курманов на Надю не обижался, но хотел, чтобы она его поняла: «Брошу футбол — летать перестану, а без полетов разве жизнь?»
Теперь о футболе Надя даже не вспоминает, хотя Курманов гоняет мяч больше прежнего. И вообще, в последнее время в доме все стало как-то по ней. Вот и сейчас: хоть и запоздало пришел, а Надя в прекрасном настроении.
— А к тебе приходили, — весело продолжала она.
«И кто мог приходить домой?» — подумал Курманов, а Надя уже опешила обрадовать его еще одной приятной новостью:
— Гриша, а у нас билеты в театр…
Курманов всегда хотел, чтобы было так: переступил порог дома — и все служебные дела оставил там, в штабе, в учебных классах, на аэродроме. Хотел, но так не получалось. Редко, когда он мог отключиться от своих летных забот. Он и на земле жил напряженной внутренней жизнью, мозг его был загружен работой так же, как и в полете. Теперь ему не давал покоя случай с капитаном Лекомцевым.
Лекомцева осуждали, а Курманов не видел его вилы. Да, у него не хватает ни фактов, ни вещественных доказательств невиновности летчика, но и вина его утверждается тоже на словах. И потому полет Лекомцева тревожил его с прежней, неугасающей силой, он по-прежнему утверждал: «Летчику надо верить!»
Курманов смотрел на факты через свою призму. Ведь научно-техническую революцию не кто-то выдумал, она пришла сама. И летчики не пасовать перед ней собрались, а умело использовать ее достижения. Вчерашним днем теперь не проживешь. «Даши» не «паши», и как там еще ни говори, а случай о Лекомцевым сам собой не «сгладится», не «переживется», потому что в конце концов не в Лекомцеве тут дело. Лекомцев оказался лишь в фокусе событий, и в отношении к нему обнаружились различия в подходах к боевой выучке летчиков. Одних устраивало парадное благополучие, другие смотрели в завтрашний день. Если на то пошло, Лекомцев мог ошибиться, но ведь все это ради того, чтобы не оплошать в настоящем бою. Мы еще не все взяли от своего самолета. Не все! В нем таятся возможности, которые даже не снятся.
Так рассуждал про себя Курманов, слушая свою жену.
— Откуда они взялись, эти билеты? — сдержанно спросил он, продолжая думать о своем.
— Бабоньки достали. Они экскурсию еще затевают. Вот и приходили, интересовались, нельзя ли автобус заказать. Говорят, пусть муженьки с детишками понянчатся… А что, Гриша, пока не летают…
От последних слов жены Курманов оцепенел. Не понимая того, что делает, родная жена, любимая им Надя, глубже загоняла тот клин, который вонзил ему в душу Дорохов. Она не сознавала, что строже других судила его. «Пока не летают…» И Курманову стало еще более понятным беспокойство Дорохова, а стало быть, и еще больнее воспринимал он его упреки.
Всегда прямой, независимый, от одной мысли о полетах глаза вспыхивали у него, как костер на ветру, Курманов вдруг почувствовал себя каким-то виноватым перед людьми.
Надя ничего этого не замечала, она продолжала комментировать новости:
— А что, это же здорово, Гриша. Давно мы в театре не были. И на экскурсию я с удовольствием бы поехала.
Светлые порывы жены действовали на Курманова совсем в ином направлении, чем она хотела. Чем больше Надя выказывала их, тем тяжелее ему было слушать ее. Глядя на Надю, Курманов больше всего сейчас боялся погасить на ее лице солнечную улыбку. И в то же время он не мог ничего с собой поделать. Тяжелые тиски сжимали его сердце.
— Какой театр… Какие экскурсии… В рабочие-то дни… Ты думаешь, что говоришь? — протяжно, с мучительной укоризной проговорил Курманов.
Надя от неожиданности смутилась.
— Хорошо, отдам билеты Лекомцевым, — сказала она изменившимся голосом и этим еще больше разбередила его душу.
Курманов посмотрел на Надю умоляющими глазами: «Неужели перестала меня понимать?» И мягко, чтобы не обидеть ее, сказал:
— Ты не жена, а крапива стрекучая.
Надя обвела Курманова ласково-грустным взглядом и неожиданно громко рассмеялась. Курманов удивленно смотрел на нее:
— Ну что ты, что ты?
Надя продолжала смеяться. Лицо ее раскраснелось, в глазах стоял влажный блеск. Но вот она смолкла и, стараясь удержать на лице улыбку, сказала:
— Наконец-то поговорили на семейную тему. А то все полеты, полеты, будто я у тебя ведомая.
Курманов оторопело глядел на Надю. В другой бы раз прыснул от ее слов — вот чудачка! — но сейчас лишь неопределенно хмыкнул.
Потом он взял телефонную трубку, и Надя заметила, как побледнело его лицо.
— Ох, про цветы я совсем забыла, — спохватилась Надя и скрылась в комнате.
Курманов вызвал подполковника Ермолаева.
— Егор Петрович? Готовь полеты. Что? Отменяю прежнее решение. Да, отменяю.
Курманов почувствовал, как Ермолаев замялся, без какого-либо воодушевления, с холодком воспринял его указания. Конечно, был в недоумении: то полеты отставить, то вдруг давай, планируй.
Курманов вспомнил, при каких обстоятельствах он перенес предварительную подготовку. Днем, когда Ермолаев вошел к нему в кабинет, он разговаривал по телефону с полковником Корбутом. От него Курманов узнал, что в полк назначен новый командир. Эту весть он воспринял как должное. «Сверху видней», — как любил говорить Ермолаев. Виду не подал, но его вывело из равновесия предупреждение Корбута: «Смотрите, до его приезда дров не наломайте!» «Не доверяют», — подумал Курманов. Когда приподнял голову, увидел Ермолаева с плановой таблицей полетов:
— Посмотрите, Григорий Васильевич!
В эту минуту у Курманова проносились в душе мучительные ураганы, ничто ему было не мило, он отсутствующим взглядом посмотрел на Ермолаева и холодно произнес:
— Не надо.
Ермолаев изменился в лице:
— Что, летать не будем?! Летать не будем?! — спросил он, недоуменно глядя на Курманова. Отставить предварительную подготовку… В своем ли надо быть уме?
— Не будем, — сквозь зубы сказал Курманов, не объясняя причины.
Позже, когда Курманов вернулся со спортивной площадки, ему позвонил Дорохов: «Как завтра, летаешь?» И Курманов ответил ему в сердцах: «Нет, не летаю».
Вот как все получилось.
Теперь Курманов не мог простить себе той поспешной горячности, того неожиданного поворота мыслей, когда, не ожидая того сам, пошел поперек себя. Ведь сам больше, чем кто-либо, хотел летать и сам же развел тишину, которую справедливо возненавидел Дед.
В голосе Ермолаева Курманов почувствовал холод молчаливого осуждения. Но он сознавал: все это эхо дневного разговора, в котором не было никакой вины Ермолаева. Причиной всему был он сам.