Из-за этого Косого бора однажды не вернулся из полета любимец полка капитан Еремеев. Давно это было, а помнится. С той поры Козодой наставляет своих помощников: «Семь раз отмерь, прежде чем дать погоду в Косом бору». Синоптики даже пошли на хитрость — сознательно начали «ухудшать» погоду.
Когда Зарубин пришел на КП, Козодой усложнил обстановку до крайности. От этого переменился в лице, говорил сбивчиво и каким-то извиняющимся тоном, будто и в самом деле виноват, что тучи волочились чуть ли не по килям самолетов, а обложные осадки наводили грусть и уныние.
Но как же он удивился, когда на его никудышный прогноз Зарубин лишь махнул, рукой. Хмурый, как сама непогода, Козодой вдруг просиял, увидев в глазах командира добрый свет.
Разве Козодой знал, что Зарубин мысленно уже был в Косом бору! Предвидя ухудшение погоды, он еще вчера дал заявку на транспортный самолет, который должен прилететь за ним с минуты на минуту.
Для Зарубина Косой бор был не тем, чем для Козодоя. Для него там будто бы и дожди не льют, и снега не метут, не гуляют туманы, а извечно сияет небо и горделиво плавают белыми лебедями облака. Там много простора, там царство необыкновенных красок — земных и небесных. Косой бор притягивал Зарубина, как отчий дом, где все знакомо.
Там, может быть, и единственная на всем свете сержантская тропа. Такое название осталось с войны, когда среди летчиков было немало сержантов. Сержантская тропа — самый короткий путь от городка к полустанку, откуда можно было уехать в районный Дом культуры на танцы и тем же путем вернуться в полк. Невысокая железнодорожная насыпь, ручей с прозрачной водой, мостик из двух небрежно брошенных бревен, а дальше тропа. Поднимаясь на взгорье, она бежала через клин ромашкового луга, пшеничное поле с васильками почти у твоих ног и через лес — светлый, веселый, песенный. Лес обрывался неожиданно, как полуденная тучка, и с опушки открывался вид на летное поле, по краям которого серебристо блестели самолеты.
Вдали, за взлетно-посадочной полосой, земля дыбилась, деревья верхушками взламывали горизонт и высоко маячили в розово-сизой дымке. На этом аэродроме Зарубин начинал летную службу, прошел ее от рядового пилота до командира части. Теперь-то он знает — нет службы прекраснее, чем в полку. Здесь он много летал и познал истинное бескорыстие дружбы. Небо для всех одно, и каждого мерит оно единой мерой, потому что обходных путей туда нет. Взлетная полоса для всех прямая и строгая, полная риска и крылатой радости.
Зарубин собрался лететь к однополчанам, в тот светлый уголок русской земли, который когда-то подарила ему военная служба.
Он шел бодро, не обращая внимания на сумрачность утра, ветер и черные тучи. Вот и транспортный самолет, на котором он полетит.
От командного пункта к самолету шли трое. Один, тот, что посредине, отчаянно жестикулируя, рассказывал что-то смешное. Зарубин прищурил глаза, и по его лицу скользнуло удивление. Что-то неуловимо знакомое находил он в облике рассказчика.
— А кто это там веселый такой? — спросил Зарубин бортмеханика, вглядываясь в идущих.
Бортмеханик с затаенным упреком посмотрел на Зарубина — как можно не знать капитана Стороженкова!
— Это командир наш, — ответил он с особой почтительностью в голосе.
Стороженков… Он и не он. Неужто в одном человеке могут уживаться такие контрастные черты! У того Стороженкова Зарубин не видел улыбки, кошки у того на сердце скребли, а у этого сердце веселится и душа ноет. Весь он сиял и как бы говорил восторженно: «Да это же я, товарищ командир, Стороженков! Узнаете?!»
У Зарубина еще более поднялось настроение. Улыбаясь, он шагнул навстречу Стороженкову. Выслушав доклад о готовности экипажа к полету, пожал ему руку и ощутил уверенное ответное пожатие.
— Вот так встреча, рад, очень рад! — сказал Зарубин и, продолжая разглядывать летчика, спросил: — Вылет разрешили? Летим?
— Разрешили, летим! — бойко ответил Стороженков.
Зарубин уловил в его глазах смешинку.
— Ты чего?
— Козодой развеселил.
Экипаж только что был у Козодоя. Синоптик предупредил:
— В Косом бору не задерживайтесь, а то погодка прижмет.
Экипаж занял рабочие места. Взлетел Стороженков красиво. Вот уж правда: взгляд орлиный и взлет соколиный.
Зарубин в салоне не усидел. Набрали мало-мальскую высоту, и он зашел в кабину к Стороженкову, занял кресло второго пилота. Ни о чем не хотелось ему вспоминать, лишь бы лететь и лететь вот так, подмечая краешком глаза у Стороженкова цепкость взгляда, точность движения рук, державших штурвал, и чувствовать, как большой двухмоторный самолет легко подчиняется ему.
Но помимо его воли в памяти всплывали события, которые оба пережили в Косом бору. Этот гарнизон и для Стороженкова был родным домом. И у него были здесь друзья, самый современный самолет, и жизнь, как у Зарубина, проходила в сладком азарте полетов. Но вдруг любимое бескрайнее небо стало ему с овчинку, а Косой бор уже казался верблюжьим горбом, обезобразившим землю, и таким постылым, как бельмо на глазу. Безрадостные эти перемены у Стороженкова обнаружились скоро. На аэродроме ведь горемык не встретишь: пилоты — народ неунывающий, острословов и несусветных выдумщиков хоть отбавляй, на язык к ним не попадайся — и хлебом не корми, а дай потравить. Таково, видать, свойство всех рискующих жизнью людей. У Стороженкова с каких-то пор не стало такого настроя. О нем не скажешь — речами тих, а сердцем лих, потому что раньше он таким не был.
Однажды Зарубин спросил комэска:
— Как у тебя Стороженков?
— Программу выполняет. Замечаний особых нет. А что?
— Неужто не видишь?! Нелюдимый стал. Все сторонкой, бочком, смотрит вниз, говорит на сторону.
— Такая особенность. Все это у него до старта. Взлетит — и его нелюдимость как с гуся вода…
— Выдумаешь тоже — особенность! Разве на летчика-истребителя похоже?
В очередной летный день Зарубин летал на спарке со Стороженковым.
— Ну как, товарищ командир? — поинтересовался комэск после полетов.
Зарубин улыбнулся:
— Артист! Может, и правда — особенность. В небе совсем другой. Давай ему больше летать. И контролируй.
Время гало, а так называемая особенность у Стороженкова не исчезала. Свою истребительскую удаль он будто бы обронил в тучах.
Зарубину случалось видеть разных летчиков. И разочарованных неудачами, и списанных по состоянию здоровья, и уволенных по возрасту. Горько на них было смотреть. Они расставались о полетами, как с самой жизнью. Но Стороженков-то летает. И дай бог как! Откуда же у него такой страдальческий взгляд?
Перед полетом Зарубин подошел к Стороженкову, пристально посмотрел на него. В пилотских глазах перед скорым стартом он привык видеть огонь, жажду неба, азарт. А у Стороженкова как ветром унесло все это. Стоит бледный, задумчивый. Будто какая заноза точит душу. Пожал ему руку — и вот тебе раз! — рука у Стороженкова влажная, будто росой окроплена. Что ж тут гадать, ясное дело — нервишки играют. У летчика-истребителя нервы сдают — куда ж ему лететь…
Зарубин сухо передал на КП:
— Стороженкова не выпускать. — Чуть помедлил и, щадя самолюбие летчика, добавил: — Погода мне что-то не нравится.
Потом позвал летчика, они вдвоем пересекли рулежную дорожку и вышли на стежку, которая тянулась от сержантской тропы. По ней и пошли, огибая укрытие для самолета Зарубина. Земля после бетона казалась пухом. Остро пахло молодой, сочной травой, неслышно покачивались в стороне густые кроны берез, глубоко в небе забористо ворковали турбины. Немного пройдя, они остановились, и Зарубин не раздумывая обернулся к Стороженкову.