Тогда день и ночь измождённые люди по цепочке передавали вёдра со снегом, и машины оживали, гнали по проводам киловатты к шахтам и драгам.
Казалось, что не электроток струился по проводам, а кровь и пот падающих с ног от усталости полубезграмотных, полуголодных, но злых в своей одержимой вере рабочих. Рядом со станцией рос посёлок.
Сотни лесорубов валили лес для прожорливых топок. Брёвна надобно было распилить и расколоть на чурки метровой длины, а дров уходило огромное количество, до трёхсот кубометров в сутки.
Едва всё наладилось, как машинист Павловский, имевший до революции свои мастерские, на полном ходу сливает воду из котла, и тот корёжится от адского жара, потом он же заплавляет в подшипники бабит с песочком и делает ремонт так, что вскоре машины разлетаются вдребезги.
И опять всё сначала… Опять позорное знамя из рогожи полощется над крышей, опять станция занесена на чёрную доску соревнования. Опять не заготовлены летом дрова по чьему-то злому умыслу иль разгильдяйству, снова, одна за другой, прогорают топки, и положение кажется отчаянным, безвыходным, страшным…
Выходят все жители после основной работы, а к ним присоединяются посланцы приисков, Егор и его сокурсники по горному техникуму бредут по пояс в снегу и тащат на плечах мёрзлые брёвна к станции. День и ночь густой дым рвётся из труб над тайгой.
Перемешались в едином порыве: комсомольцы, партийцы, беспартийные и спецпоселенцы, ещё недавно стрелявшие в таких же активистов из обрезов, поджигавшие колхозные амбары. Строится подвесная дорога в дальние распадки, летом сплавляется пятьдесят тысяч кубометров брёвен.
И всё равно присуждается рогожное знамя, слышатся укоры и сомнения. Красноармейцы ГПУ уводят Павловского и посменно дежурят у машин.
Сколько лошадей переломало ноги в каменных россыпях! Сколько их пало от надрывной работы, сколько затрачено труда и сил — не счесть вовек.
Но драги начали ритмично и неутомимо работать, работать, работать. Чёрная ночь. Грязь. Дождь. А они светятся, грызут полигоны, и струёй льётся желанное золото в ларь пятилетки.
— Враги? Чёрт с ними! Лишь бы не задохнулась станция. Шахты под угрозой затопления, если остановим подачу дровишек, подачу тока. Ты коммунист? Нельзя спать в такое время, выспимся на том свете.
Лошади опять тонут в болоте и кричат страшными человеческими голосами, они истощены, как люди, ползущие рядом в освободившихся постромках. За ними тянутся залепленные грязью брёвна: свет, жизнь, золото…
И вдруг! Кулак из дальней соловьиной губернии раскатисто смеётся и хлопает Егора по мокрому плечу и блаженно орёт: «Ешкина мать! Ведь я вконец тут опролетаризировался, ну его к лешему, дом, тут житуха веселей!»
У сучкобоя Маруси выпал топор из скрюченных кровяными мозолями пальчиков. Она горько плачет от злости и дырявым сапогом крушит сучки, наваливается на крупные ветки всем телом, её отбрасывает, как белку.
Наконец, пушистая ветка сосны покоряется, ломаясь гулким выстрелом. А драги работают, лезут настырно вверх по ручьям. И вот, уже вместо трёх кубометров, лесоруб успевает дать пять, десять. Налажена подвесная дорога, пришли на подмогу тракторы и грузовики.
Механический колун пластает метрового диаметра чурки, как семечки, открыты магазины и столовые на лесоделянах, в просторных домах посёлка Селигдар светло, сытно, открыта школа.
Прорыв ликвидирован. Напряжённая горячка спадает. К чёрту рогожное знамя! Над станцией реет красное полотнище, отвоёванное в бою.
Уже планируется строительство Якокутской станции на паровых турбинах, из камня и бетона, с паркетным полом, в десятки раз мощнее энергетического первенца Алдана. На Селигдаре уже пыхтят семь машин.
Из них две — отечественные, построенные на своих заводах, не уступающие ни в чём иностранным. Аварий почти не стало. Научились. Набили шишек, набрались опыта, знаний. Появились свои инженеры и механики…
В Незаметном появился Эйнэ. Слух о нём мигом разнёсся среди гоняющих почту тунгусов и якутов. Они собрались большой толпой за посёлком на лесной поляне. Игнатий случайно узнал об этом и пошёл поглядеть. Вокруг огромного костра камлал шаман, тряс лохмами и диковинным бубном над головой.
— Чисто леший, прядает, — пробормотал Игнатий. Толпа сидела вокруг огня в глухом молчании, повесив головы. Игнатий опустился на мох рядом со знакомым эвенком и тихо спросил: — Чё он орет, как дурной, никак не пойму?
— Шаман просит духов, чтобы они давали много золота на делянах, — страстно прошептал тунгус. — Эйнэ великий шаман!
Игнатий засмеялся, а эвенк обиженно засопел и отвернулся. С любопытством глядел на ополоумевшего старика и вдруг разобрал, что тот яростно призывает уходить с приисков, мешать лючи губить тайгу. Велит поджигать их дома и ломать машины, опять стать свободным таёжным народом.
Парфёнов такого измывательства не потерпел, поймал своими грабастыми ручищами Эйнэ и прямиком — в ГПУ. Несколько человек кинулись отбивать шамана, но, увидев наган со взведённым курком, спасители приотстали.
До самого вечера вся толпа гудела у ворот здания, отпрашивая своего посредника с духами, посылала делегации, умоляла отпустить.
Эйнэ порядком струхнул, когда Игнатий заговорил с ним на эвенкийском языке, клятвенно обещал убраться навсегда с приисков и больше никогда не агитировать против Советской власти.
И Игнатий отпустил колдуна на все четыре стороны. Ликованию тунгусов не было предела. Эйнэ важно вскинул руку над собой, дождался тишины и проговорил:
— С этого дня я главный советский шаман. В Верхнем мире была революция, и Бордонкуя прогнали, как белого царя. Велю вам славить могучего Эйнэ, отныне красного шамана.
— Хватит брехать! — неучтиво прервал его Игнатий. — Катись в тайгу и читай свои проповеди медведям. Ишо раз поймаю, дроворезом определю в домзак. Давай, давай, проваливай, попил из них кровушки, будя…
На следующий день будто и впрямь наколдовал шаман беду. Два фельдъегеря — сотрудники ГПУ Самодумов и Петров — везли в центральную приёмную кассу золото. Более двух пудов. Пекло жаркое солнце.
Лошади, отгоняя хвостами паутов, мерно шли под седлами. И вдруг из кустов ударили выстрелы. Петрова как ветром сдуло, он сиганул через кювет в ближайшие кусты и пропал. Самодумов поспешно вырвал наган из кобуры и принял бой, но тяжёлый жакан из охотничьего ружья сбил его с ног.
Расстреляв патроны, он потерял сознание. Только к вечеру его подобрали вооружённые партийцы с прииска, оповещённые случайным прохожим.
Когда в больницу подоспели на легковом автомобиле сотрудники ГПУ, Самодумов умирал. Успел только промолвить: «Петров трус, его надо судить, если бы он не сбежал, мы бы отбились».
Что тут началось на приисках, трудно вообразить! Похороны Самодумова вылились в мощную демонстрацию разгневанных горнорабочих.
Они требовали введения революционного террора в отношении преступников, выяснилось, что одна и та же шайка произвела до этого ряд убийств на других приисках и ограбила почту в Томмоте.
Ясно, что это — не случайная, а намеренная вылазка классового врага, создавшего кулацкую контрреволюционную банду, чтобы запугать людей.
Над гробом Самодумова выступил Горячев.
— Классовый враг выбивает подлым образом лучших рабочих Алдана. Всего год назад окружком ВКП (б) откомандировал в наши ряды товарища Самодумова. Трудный жизненный путь достался крестьянину деревни Конява Могилёвской губернии.
Он был батраком, железнодорожником, два года загибался в окопах империалистической войны, где, по воле царизма, гибли тысячи ни в чём не повинных рабочих и крестьян.
В девятнадцатом году он уже командует на Алтае партизанским отрядом, не раз был ранен, а с