выделить какой-то определенный момент этого длительного и болезненного процесса. Одно несомненно: он начался с XX съезда КПСС.
До февраля 1956 года над моим письменным столом висела фотография Сталина, на которой он был запечатлен таким, каким я долго воспринимал его, – добрый, мудрый “отец”; вот сейчас он раскуривает трубку. Прочитав речь Хрущева, я снял фото со стены и “сослал” его в угол. В первый момент после знакомства с этой речью ощущались только боль и возмущение, но на самом деле ее воздействие было глубже. Разоблачения, с которыми выступил Хрущев, нанесли первый удар по моему убеждению в том, что я участвую в создании лучшего, более справедливого мира.
При взгляде в прошлое XX съезд представляется мне провозвестием перестройки. Но подобно тому, как между Хрущевым и Горбачевым лежало большое расстояние, так и я прошел свой путь, испытывая сомнения и давление штампов мышления, которые продолжали действовать по обе стороны “железного занавеса”. Это был долгий и уж никак не прямолинейный путь познания, завершившийся тем, что новое мышление взяло верх, а я решил распроститься со службой.
Через три года после смерти Сталина речь Никиты Хрущева подействовала как извержение вулкана. Для одних она затмила солнце, другие почувствовали, как ослабло напряжение, ощущавшееся годами.
Как в Советском Союзе, так и в ГДР эту речь десятилетиями держали под сукном. Правда, те, кто, как и я, имел доступ к западным газетам, смогли прочитать ее уже вскоре после съезда. Она открыла нам, что из 139 членов и кандидатов в члены ЦК, избранных в 1934 году на XVII съезде ВКП(б), в последующие годы были арестованы и расстреляны 98, а значительно более половины из 1966 делегатов съезда были осуждены как контрреволюционеры. Непостижимой казалась мне ликвидация маршала Тухачевского и пяти тысяч других командиров Красной Армии и не менее непонятным – то самовластие, с которым Сталин игнорировал предупреждения многочисленных разведчиков, с риском для жизни узнававших и сообщавших время и детали нападения на Советский Союз.
Конечно, я вспоминал годы, проведенные в Москве, когда внезапно исчезали родители моих друзей, а мои родители стали озабоченными и немногословными. Тот, кто, живя в Советском Союзе во времена сталинского террора, не закрыл полностью глаза и уши, не мог впоследствии утверждать, что ничего не знал или по меньшей мере не догадывался о репрессиях и жестокостях. Но тогда многое оставалось для нас покрытым тайной и полным противоречий. Кое-что мы считали следствием единоличных действий Сталина или пагубного влияния на Сталина его ближайшего окружения. Он же сам оставался неприкосновенной исторической фигурой, возвышавшейся надо всем и вся.
Разоблачение и резкое осуждение всех злодеяний Сталина и его преступлений против идеалов социализма должны были поэтому оказать шоковое воздействие. С тех пор многие жили в состоянии внутреннего разлада, с которым не могли справиться. Но поначалу преобладало чувство облегчения, ибо мы верили, что теперь пришел конец несправедливости.
Уже весной 1956 года первая тень омрачила надежды. Хотя на III конференции СЕПГ, в которой я участвовал, и были сделаны выводы из решений XX съезда КПСС, направленные на обеспечение большей коллективности руководства и развитие критики снизу, но уже на конференции отношение к докладу Хрущева в достаточной степени свидетельствовало, как Ульбрихт намеревался действовать в новой ситуации. На закрытом заседании зачитывались только выдержки из выступления советского руководителя. Это бессмысленное стремление делать из всего тайну было свойственно Ульбрихту, а позже его воспринял и Хонеккер.
Вскоре после конференции состоялось заседание коллегии статс-секретариата госбезопасности. Еще не пришло время монологов, которыми Мильке, став министром, нагонял на нас скуку. Тогда Волльвебер призвал присутствовавших выразить свое мнение. Как-то неожиданно для самого себя я первым вопросил слова, приветствовал в своем выступлении тот подход к истории своей партии, который продемонстрировали советские товарищи, и сказал о чувстве облегчения, испытываемом мною, потому что теперь можно открыто говорить о том, что прежде тяготило меня. Мильке сразу же возразил. Он, по его словам, не чувствовал никакого бремени. Он подчеркнул, что СССР под руководством Сталина разгромил фашизм. О репрессиях в Советском Союзе он ничего не знал, а в ГДР их и не было. Несколько лет спустя после свержения Хрущева Мильке расценил его разрыв со Сталиным как тяжелую ошибку. Он открыто объявлял себя приверженцем “сталинизма”, а это понятие не использовалось тогда ни в Советском Союзе, ни в ГДР. В присутствии советских партнеров Мильке провозглашал тосты за Сталина с обязательным троекратным “ура”.
Сразу же после XX съезда стала явственно ощущаться озабоченность Ульбрихта последствиями разоблачений. Он имел все основания опасаться угрозы для властных структур, которую нес в себе демонтаж великого идеала. ГДР не смогла уклониться от некоторых последствий этих событий: 88 заключенных, осужденных советскими военными трибуналами, были помилованы, а еще 698 досрочно освобождены. Летом того же года последовала амнистия для других 19 тысяч заключенных. В СЕПГ были пересмотрены дела Франца Далема, Антона Аккермана, Ханса Ендрецки и отменены наложенные на них партийные взыскания, хотя никто из них не вернулся в политбюро.
Следуя за дискуссией по основным вопросам экономической политики, развернувшейся в Советском Союзе, руководство ГДР также отыскало в своих запасниках планы реформ. Для партийных и государственных функционеров были организованы семинары, на которых шел живой обмен мнениями и, более того, сталкивались различные точки зрения. Предметом дискуссий в среде интеллигенции стали концепции демократизации, выдвигавшиеся югославскими, венгерскими, польскими, немецкими и итальянскими марксистами. Благодаря этим открытым обсуждениям и предложениям, нацеленным на обеспечение большей демократии и расширение самоуправления, верхушка СЕПГ увидела, что ведущая роль партии да и вся система власти оказались под угрозой. Потому менее чем через два месяца после III партконференции последовало решение политбюро, отвергавшее какую бы то ни было “дискуссию об ошибках”. Скромные ростки демократизации внутри СЕПГ были ликвидированы со ссылкой на то, что в ГДР не существовало культа личности и нарушений внутрипартийной демократии или социалистической законности. “Никакой дискуссии об ошибках”, “не давать аргументов противнику”, “преодолевать недостатки, двигаясь вперед” – так или наподобие этого звучали лозунги, с помощью которых была остановлена всякая публичная дискуссия.
В 1956 году могло показаться, что холодная война обрела самостоятельную динамику, как в свое время Тридцатилетняя война. Вместе с тем тогда открылась и возможность добиться подвижек в застывших фронтах. Извлеченное из наследия Ленина понятие “мирное сосуществование” вошло в моду. “Горячая” война перестала считаться неизбежной, но холодная не прерывалась ни на день.
Как ни разочаровывали меня политические ограничения, практиковавшиеся руководством СЕПГ, я не мог отмахнуться от того обстоятельства, что ослабление социалистической системы стало бы серьезной угрозой статус-кво в Европе. Истоки далеко не каждого оппозиционного выступления в ГДР следовало искать в самой стране. Действовавшие на территории ГДР западногерманские организации, за которыми стояли западные спецслужбы, усилили свою активность. За некоторыми из них было установлено наблюдение контрразведывательных подразделений министерства госбезопасности, подключившихся и к телефонным проводам Восточного бюро СДПГ. Моя служба внедрила туда несколько источников.
Восточное бюро СДПГ, существовавшее до 1966 года, с помощью курьеров засылало в ГДР пропагандистские материалы и вербовало людей, обладавших закрытой информацией. Часто это делалось с непростительным дилетантизмом, о котором еще и сегодня многие из тех, кто входил в круг этих лиц, не могут вспоминать без гнева. В ГДР за сбор информации и шпионаж были осуждены как минимум 800 завербованных. В Федеративной республике Восточное бюро занималось слежкой за группами и организациями, отнесенными к числу прокоммунистических, засылало в них своих агентов и передавало свою информацию в Ведомство по охране конституции.
Организации вроде Восточного бюро представляли для американских служб как нельзя лучшее дополнение их собственной агентурной сети, а политическая подоплека деятельности этих организаций характеризовалась почти неизбежной параллелью с психологической войной, которой в США придавалось большое значение в рамках борьбы против коммунизма.
Однажды на рассвете в конце апреля 1956 года наша прислуга разбудила меня словами: “Министр ждет вас у садовых ворот”. Достаточно было выглянуть из окна спальни, чтобы еще сильнее осознать необычность визита: старенький “фольксваген”, стоявший на улице, столь же мало подходил Волльвеберу,