Я обернулся. Она лежала, свернувшись калачиком, натянув одеяло до подбородка.
— Согрей меня, мне холодно, я замерзла...
Ее рука выпросталась из-под одеяла и свисала с кровати почти до пола. Она была белая, нежная, призывная, с маленькой ямочкой на внутренней стороне, против локтя.
Что-то вспыхнуло во мне, смутило мысли, захлестнуло голову... Кант, Гегель, Шекспир — все потерялось, исчезло, провалилось к черту... Галя лежала в моей постели, сверху накрытая одеялом, раскинувшая черные, блестевшие кудри на моей подушке, она звала: «Иди ко мне...» Под одеялом было ее тело, сжавшееся в калачик, жаждавшее тепла, моей ласки...
Я не мог совладать с собой. То ли спирт вскружил мою голову, то ли кровь стучала в висках... Я думал — если можно назвать это «думал» — только о том, как сдернуть с нее одеяло, обнять, прижаться всем телом к ее телу... Она смотрела на меня угольно-черными, расширившимися зрачками, они наблюдали за мной, они ждали ответного призыва...
Все, что было в Москве, отступило, растворилось в прошлом. В этот момент его как бы не существовало. Хищное, дикое животное, которое я носил в себе, ожило, вздрогнуло, зашевелилось, выгнуло дугой, по-тигриному, спину, насторожило торчком поднятые уши и приготовилось к прыжку...
— Пощупай, какие холодные у меня ноги... Согрей...
Ока повернулась, легла на спину, чуть раздвинула колени... Ее нога, краешек, с розовыми, прижатыми к ступням, пальчиками и розовой, похожей на розовую раковинку пяткой, приоткрылась, вылезла из-под приподнявшегося одеяла...
— Пощупай, пощупай...
Я коснулся ее ноги, она была теплой, даже горячей, так мне показалось... Я не помнил себя. Я приник щекой к ее лодыжке, к ее мускулистым, расслабившимся икрам...
В эту секунду — ни раньше, ни позже — в дверь постучали. Постучали громко, сильно, так, что вставленные в дверь стекла, занавешенные газетой изнутри, задребезжали. Потом дверь, запертая на ключ, задергалась, и стекла, вставленные сверху, задребезжали вновь.
Я вскочил. Я присел было на койку, но накрыл обнаженные ноги Гали одеялом, да она и сама поджала их, спрятала под себя.
— Это сын Генриетты Вячеславовны, я за Галиной Михайловной... Откройте...
Я не распахнул дверь. Я вышел в коридор. Передо мною стоял офицер в лейтенантских погонах, молодой, чем-то похожий на Генриетту Вячеславовну. Он объявил, что едет в Кировск и готов, по просьбе Генриетты Вячеславовны, взять с собой Галину Михайловну.
Галя быстро оделась, мы вышли на улицу. Метель стихла. На дороге лежал пушистый снег, еще не тронутый ни колесами машин, ни гусеницами тягачей. Месяц сиял в вышине, заливая землю серебристо- белым блеском. Снег, отражая лунное сияние, как бы затянут был сверху легким мерцанием.
Перед крыльцом нашего барака, отбрасывая на снег резкую тень, стоял тягач с колесами, обтянутыми гусеницами с глубокими гребками. Галю посадили в кабину, где помещалось три человека, и я остался один. Вся дурь с меня соскочила, я уже не представлял себе, как я гладил ее ноги, как прижимался щекой к ее лодыжке, к икрам... Обычное состояние вернулось ко мне. Только когда я вернулся с мороза домой, — кровать, сбившееся в ком одеяло, волосок, оставленный на подушке, напомнили мне о звере, который таится внутри...
На другой день Генриетта Вячеславовна, увидев меня в учительской, задержала на мне подозрительный, всепроникающий взгляд. Я поблагодарил ее за то, что она прислала своего сына, и он доставил Галю в Кировск, домой.
— Я не хотела, чтобы она у вас оставалась, — произнесла она с нажимом, строгим голосом. — Это было бы вряд ли приятно для вашей москвички... Она знала, что мы переписываемся с Аллой уже не один год, и что Алла, закончив институт, должна ко мне приехать...
Галя в этот день не выходила из спортзала, она готовила к городским соревнованиям команду нашей школы. Когда мы встретились в коридоре, она подняла на меня полные равнодушия глаза, поздоровалась мимоходом — как будто между нами ничего и не было...
Я встретил ее через год. Она ушла из нашей школы, ее взяли в большую, на четыре этажа, десятилетку в городе, больше она в нашем поселке не появлялась. Я встретил ее на улице — и не узнал: она была в пальто с пышным воротником, чернобуркой, в меховой, надвинутой по самые брови шапке, в «румынках», как называли тогда туфельки на платформе, отороченные поверху мехом.
Я не узнал ее, но она меня узнала, глаза ее смотрели поверх игольчатого меха загадочно, с лукавинкой в глубине зрачков.
Она была странно красива в этой одежде — по сравнению с прежним кургузым, бесформенным пальтишком, валенками и ушастой шапкой... Стояла полярная ночь, тихая, с усыпанным небом звездами, снег тоненько поскрипывал под ногами, пока я проводил ее до дома, где она жила.
— Может быть, зайдем ко мне?.. — спросила она таинственным хрипловатым голосом, почти шепотом.
Я отказался.
В те дни я ждал Аллу, приводил в кое-какой, порядок свою комнату, мне оставалось вымыть, выскрести полы, расстелить на столе новую клеенку, за которой я и приехал в Кировск, расставить книги, наваленные горкой, а самое главное — вставить в плитку спираль, чтобы Алла не замерзала после центрального отопления в Москве...
Купив на базарчике яблоки и апельсины, я сел в автобус и поехал к себе, перед тем протянув пару яблок к апельсин Гале...
Дома я убрался, заменил клеенку, заляпанную чернилами, перестелил постель, положив на нее купленное в магазине махристое одеяло, накрыв им теплое, зимнее, стеганое, под которым, укутавшись в калачик, когда-то лежала Галя... Я представил себе — метель за окном, буран, вьюгу, лепившую снегом в оконные стекла, и — Аллу, Аллочку, нырнувшую в долгую, после ярко освещенной Москвы, многомесячную ночь... Представил, как она, свернувшись в калачик, смотрит на меня своими голубыми, жемчужного оттенка глазами — и что-то во мне снова проснулось, выгнулось, захлестнуло мысли, голову...
Но ее жемчужные глаза усмирили то, что во мне взбунтовалось, охладили, привели меня в чувство...