Рукшину: 'В нашем дружном террариуме люди ссорились из- за вещей, которые сейчас, когда мне сорок, кажутся ничтожными'.
Богомольная считает, что Перельман не был пригоден для преподавания: 'У него был другой характер. Учителю приходится заниматься чем-то вдобавок к чистой математике'. Но вместо того, чтобы мирно устраниться от учительства, Перельман бросил его в гневе, отчасти потому, что Рукшин ничего не сделал для предотвращения конфликта в небольшом воинстве своих 'ангелов'. 'Я поговорил со всеми наставниками, которые согласились приехать в лагерь в то лето, — сказал он мне. — Мы единогласно решили, что в свете его ультиматума Гришу мы не берем'.
Когда Перельману было девятнадцать, его мир стал неуклонно сжиматься. Он расстался со средой, которая питала его начиная с десятилетнего возраста. Примерно в то же время, в середине третьего курса, Перельман выбрал специализацию, и здесь его пути с Головановым разошлись. Теперь, после почти девяти лет совместных походов в маткружок и в школу с внезапными остановками и записыванием формул мелком на тротуаре, у них было разное расписание занятий. Перельман отправился своей дорогой, которая за следующие двадцать лет приведет его к тому, что поддерживать отношения он сможет только с матерью и с Рукшиным.
Сергей Рукшин по-прежнему останется богом для своего ученика, но никаких других 'ангелов' между ними уже не будет.
Глава 6. Ангелы-хранители
'Когда Перельман заканчивал университет, ко мне пришла его мать, — вспоминает Виктор Залгаллер. — Она сказала, что Григорий мечтает попасть в наш институт'. Речь шла о Ленинградском отделении Математического института им. В. А. Стеклова Академии наук. Судя по всему, Залгаллеру не показался странным визит матери взрослого человека к научному руководителю своего сына для обсуждения его академических перспектив. И у Виктора Залгаллера, и у Любови Перельман, кажется, были серьезные причины для вмешательства в судьбу Григория и решения некоторых проблем, которые тот самостоятельно решить не мог, да и не хотел.
С конца 1940-х, когда Залгаллер нашел свое имя в списке зачисленных в аспирантуру, в советской образовательной политике изменилось немногое. Аспирантура для евреев оставалась практически недоступной. Институт им. Стеклова выделялся даже на этом фоне. Открытое письмо, составленное группой американских математиков и распространенное в 1978 году на Всемирном математическом конгрессе, проходившем в Хельсинки, гласило: 'Математический институт им. Стеклова — престижное научное учреждение. В течение последних тридцати лет его директором был академик И. М. Виноградов, который гордится тем фактом, что во время его руководства институт стал 'свободным от евреев'. В отличие от ситуации в первые годы после окончания Второй мировой войны, ключевые посты в математике сейчас занимают люди, которые не только не желают защищать перед властями интересы науки и ученых, но в своей деятельности даже выходят за рамки официальной политической и расовой дискриминации'. Академик Виноградов, занимавшийся теорией чисел, руководил Институтом им. Стеклова почти полвека и считал антисемитизм личным долгом. Он умер за четыре года до окончания Перельманом ЛГУ. Этого времени, конечно, было недостаточно для того, чтобы Институт им. Стеклова расстался с почти полувековой антисемитской традицией. Преемники Виноградова поддерживали ее с большим или меньшим энтузиазмом.
Положение Перельмана осложнялось и тем, что все важные решения, касающиеся Института им. Стеклова, принимались не в Ленинграде, а в Москве. Руководители Ленинградского отделения не могли повлиять на ситуацию. К тому же новый директор отделения Людвиг Дмитриевич Фаддеев — отпрыск русского аристократического, слегка эксцентричного семейства — до тех пор не был замечен в осуждении антисемитских настроений прежнего руководства Института им. Стеклова. 'Я не знал, как Фаддеев воспримет нашу идею', — поделился со мной Залгаллер. Эта идея заключалась в том, чтобы предложить место в аспирантуре одному из самых одаренных и прилежных студентов, которых когда-либо видел матмех ЛГУ. Залгаллер поговорил с Юрием Бураго, своим бывшим учеником, руководившим лабораторией в Ленинградском отделении Института им. Стеклова.
Залгаллер и Бураго составили план. Атака Перельмана должна была предваряться залпом тяжелой артиллерии: Александр Данилович Александров согласился написать руководству Института им. Стеклова письмо, в котором просил разрешить Григорию Перельману готовить там диссертацию, и сообщал, что согласен стать его научным руководителем. Нелепость этой просьбы (академик и светило советской науки хлопочет за неприметного старшекурсника!) должна была обеспечить успех предприятия. Александров был не из тех, кто с готовностью принимает или оказывает благодеяния, но это был тот случай, когда его высокий статус мог сыграть решающую роль.
'Если бы Бураго захотел взять Перельмана к себе, ему никто не позволил бы это сделать, — рассказал мне Алексей Вернер, ученик и соавтор Александрова. — Но отказать академику они не смели'. Валерий Рыжик, присутствовавший при нашем разговоре, согласился с этим и прибавил, что Александров пересказал ему содержание письма: 'Это исключительная ситуация, когда следует проигнорировать национальность'.
Оставим без внимания предположение, будто Александров или Рыжик верили, что в обычной ситуации игнорировать национальность не следует. В этой истории удивительно вот что: в тактической операции принимало участие, кажется, все математическое сообщество Ленинграда — за исключением самого Григория Перельмана.
'Поступление Гриши в аспирантуру было сопряжено с большими трудностями, — вспоминал Голованов. — В его паспорте было написано, что он еврей. А у меня, между прочим, нет. <...> Вопрос решался на заоблачных по тогдашним временам высях — люди не ниже уровня академика участвовали в борьбе за просовывание Перельмана в аспирантуру. Что само по себе, кстати говоря, очень весело, потому что, с одной стороны, Гриша — это да, но, с другой стороны, аспирант, вообще говоря, — не велика птица'.
Знал ли об этих интригах сам Перельман или оставался в неведении? 'Отслеживать процесс и быть в неведении — это не все возможные варианты. — Голованов откинулся на спинку стула и с довольной ухмылкой повторил фразу, часто им употребляемую в наших беседах: — Видите ли, Гриша — очень умный человек. Это не связано с его математическим талантом, который, по-видимому, все признают. Гриша — очень умный человек. То есть допустить, чтоб он был в неведении, я не могу. Хотя, признаться, я не обсуждал с ним тогда эту тему'.
Другими словами, Голованов и Перельман, знакомые друг с другом больше десяти лет, учившиеся математике бок о бок, сидевшие рядом на вступительных экзаменах в аспирантуру (экзаменов было два — по избранной математической дисциплине и истории КПСС), прилежно избегали обсуждения очевидных вещей. Мотив Голованова ясен: он преувеличенно вежливый человек, почти болезненно заботящийся о том, чтобы не задеть чувств друга. В 1987 году Голованов был также смущен тем, что получил преимущество только оттого, что в его паспорте не значилось, что он еврей. Поведение же Перельмана соответствовало его характеру. Система приема в аспирантуру, дискриминационная и построенная на интригах, могла просто не соответствовать представлению Перельмана о мире математики как справедливом и меритократическом. Он не только не хотел — не умел говорить о неопределенности своего математического будущего, как не умел планировать.
Подход Перельмана к вопросу о поступлении в аспирантуру оказался полностью противоположным подходу Залгаллера. Последнего так сильно разозлило, что поступлением в аспирантуру он может быть обязан кому-то, что он буквально вычеркнул себя из списка принятых, тем самым покинув систему, которая разлагалась и разлагала. Перельмана тоже не слишком радовала мысль о том, что он будет кому-то чем-то обязан. Однако он просто проигнорировал закулисную сторону поступления. С точки зрения великого порядка вещей, представление о котором наставники внушили Перельману, он, конечно, был прав. Унижения, которым Советы подвергали ученых (особенно ученых-евреев), не имеют отношения к нормальной математической практике. Они не должны занимать ум математика.
Во второй половине XX века те из советских математиков, которые желали заниматься наукой так, как