Как и по многим другим поводам до этого, Александр Романович говорил, что для меня наступило время вступления в партию — Партию, Коммунистическую Партию Советского Союза. Будучи сам членом партии, Лурия предложил мне свою рекомендацию и обещал договориться о второй рекомендации с Алексеем Николаевичем Леонтьевым, также прославленным психологом и нашим деканом в Московском университете, с которым в целом у меня были тёплые отношения. Членство в партии было первой ступенькой советской элиты, обязательным шагом для любых серьёзных устремлений в жизни. Подразумевалось, что членство в партии было непременным условием для любого карьерного продвижения в Советском Союзе.
Подразумевалось также, что, рекомендуя меня в партию, как Лурия, так и Леонтьев делали весьма великодушный жест. Я был евреем из Латвии, которая рассматривалась как ненадёжная провинция, и «буржуазного» происхождения. Мой отец провёл пять лет в ГУЛАГе как «враг народа». Я не соответствовал в точности советскому идеалу. Ручаясь за меня, Лурия и Леонтьев, два ведущих деятеля советской психологии, рисковали вызвать раздражение университетской партийной организации продвижением «ещё одного еврея» в отфильтрованный слой советской научной элиты. Но они хотели сделать это, что означало их желание, чтобы я остался в университете в качестве ассистента. Оба защищали меня в различных ситуациях ранее, и они были готовы поддержать меня вновь.
Однако снова и снова я говорил Александру Романовичу, что не собираюсь вступать в партию. Много раз за последние несколько лет, когда Лурия поднимал эту тему, я уклонялся, обращая все в шутку, говоря, что я слишком молод, слишком незрел, ещё не готов. Я не хотел открытого столкновения, и Лурия не вынуждал к этому. Но на этот раз он высказался категорически. И на этот раз я сказал, что не собираюсь вступать в партию, потому что
Александр Романович Лурия был, вероятно, наиболее значительным психологом своего времени. Его многогранная карьера включала фундаментальные исследования, относящиеся к межкультурной психологии и психологии развития, большей частью в сотрудничестве с его учителем — Львом Семёновичем Выготским, одним из крупнейших психологов двадцатого столетия. Но именно его вклад в нейропсихологию принёс ему подлинно международное признание. Повсеместно признанный в качестве отца-основателя нейропсихологии, он изучал мозговые механизмы языка, памяти и, разумеется, управляющих функций. Среди его современников никто не внёс больший вклад в понимание сложного отношения между мозгом и познавательной деятельностью, чем Лурия, и он почитался по обе стороны Атлантики.
Родившийся в 1902 году в семье известного еврейского врача, он пережил культурные волнения начала века, бурные годы русской революции, гражданскую войну, сталинские чистки, вторую мировую войну, второй раунд сталинских чисток и, наконец, относительную оттепель. Он был свидетелем того, как имена его ближайших друзей и учителей, Льва Выготского и Николая Бернштейна, были смешаны с грязью, а дело их жизни запрещено государством. В различные моменты своей жизни он был на грани заключения в сталинский ГУЛАГ, но, в отличие от многих других советских интеллектуалов, не был в заключении. Его карьера была причудливым сочетанием интеллектуальной одиссеи, направляемой подлинным, естественным развёртыванием научного поиска, и курса на выживание на советском идеологическом минном поле.
Будучи родом с самой западной окраины советской империи, из прибалтийского города Риги, я вырос в «европейском» окружении. В отличие от семей моих московских друзей, поколение моих родителей выросло не под советской властью. У меня было некое чувство «европейской» культуры и «европейской» личности. Среди моих профессоров в Московском университете Лурия был одним из немногих отчётливо «европейских», и это была одна из черт, которые влекли меня к нему. Он был многоязычным, одарённым многими талантами «человеком мира», полностью ощущавший себя как дома в западной цивилизации.
Но он был также советским гражданином, привыкшим идти на компромиссы, чтобы выжить. Я подозревал, что в самой глубине его существа таился внутренний страх жестоких физических репрессий. Я знал других людей, подобных ему, — казалось, что скрытый страх оставался с ними навсегда, до самой их смерти, даже если обстоятельства менялись и для него в реальности уже не было оснований. Этот страх «цементировал» советский режим и, я полагаю, любой другой репрессивный режим, вплоть до его распада. Такая двойственность (с одной стороны, внутренняя интеллектуальная свобода, даже высокомерие, а с другой — повседневное приспособление) была довольно распространённым явлением среди советской интеллигенции. Я не осуждал членство Лурии в партии, но я и не уважал это членство, и это было источником постоянной амбивалентности в моем отношении к нему. Я как бы жалел его за это, — довольно странное чувство у студента по отношению к прославленному учителю.
Мои отношения с Александром Романовичем и его женой Ланой Пименовной, известным учёным- онкологом, были почти семейными. Добрые и великодушные люди, они имели привычку вводить своих помощников в свой семейный круг: приглашали их в свою московскую квартиру и на загородную дачу, брали с собой на художественные выставки. Самый младший из непосредственных помощников Лурии, я часто был объектом почти родительского надзора, простиравшегося от нахождения мне хорошего дантиста до напоминания почистить мои туфли. Как это обычно в жизни, мы иногда ссорились по незначительным поводам, но были очень близки.
Теперь, когда я недвусмысленно высказался, что не вступлю в партию, Лурия остановился на середине улицы. С оттенком смирения, но одновременно с окончательностью свершившегося факта он сказал: «Тогда, Коля (моё старое русское прозвище), я ничего не могу сделать для тебя». И все. Это могло быть крахом при другом наборе обстоятельств, но в тот день я чувствовал облегчение. Без ведома Лурии и почти всех остальных я уже решил покинуть Советский Союз. Делая членство в партии предварительным условием продолжения своего покровительства, он освободил меня от обязательства, которое я чувствовал по отношению к нему и которое могло служить препятствием для моего решения. После этого разговора последнее сомнение было устранено, и вопросом стало не «если», а «как».
Решение покинуть страну развивалось постепенно; мои мотивы были сложными. Я жил в условиях репрессивного режима. Но моя карьера на тот момент не встречала затруднений. Государство практиковало молчаливый антисемитизм; было известно, что существуют неписаные квоты в университетах, но, тем не менее, я учился в лучшем университете страны. Было известно, что в общем евреи не приветствовались в высшем слое советского общества, но я не сталкивался с антисемитизмом, направленным лично на меня. Большинство из моих близких друзей были русскими, и в моем непосредственном социальном окружении вопрос национальности просто не возникал. Я был окружён успешными евреями из поколения моих родителей, — значит, несмотря на негласные ограничения, карьера в Советском Союзе была возможна. Религиозная практика была ограничена и затруднена, но я вырос в нерелигиозной семье и это меня не заботило.
Большинство моих друзей понимало, что мы жили в обществе, которое не было ни свободным, ни изобильным. Несмотря на советскую показуху, существовало национальное ощущение неполноценности и ощущение того, что остальной мир был жизненнее, богаче возможностями. Мы были отрезаны от мира, железный занавес был ощутимой реальностью, и окружающий нас, более широкий мир манил. Я вырос в западной Риге и не боялся этого мира.
Политическая индоктринация начиналась в Советском Союзе практически с роддома. Но моя семья была небольшим очагом пассивного инакомыслия и я очень рано начал получать сильные дозы противоядия против официальной пропаганды. Мой отец был сослан в исправительно-трудовой лагерь, когда мне был один год. В мрачном анекдоте, ходившем в те дни по стране, двое заключённых разговаривают в лагере: «Сколько лет ты получил?» — «Двадцать». — «Что ты сделал?» — «Я поджёг колхозную ферму. А что сделал ты?» — «Ничего». — «Какой срок ты получил?» — «Пятнадцать лет». — «Чушь. За ничего дают только десять лет».
Мой отец был приговорён к десяти годам ГУЛАГа в Западной Сибири. Его ссылка было частью того, что я называю «социоцидом» — систематическим уничтожением целых социальных групп: интеллигенции, людей, получивших образование за рубежом, бывшего зажиточного класса. Простая принадлежность к