есть в то же самое время и самая высшая социально-политическая практика. Они забывают, что в истории именно те эпохи отличались наибольшей государственной силой и наилучшей социальной статикой, в которые и общественный строй отличался наибольшим разнообразием в наисильнейшем единстве, и характеры человеческие в эти именно эпохи вырабатывались сильнее и разнороднее, или с односторонне выразительным, или с наипышнейшим, многосторонним содержанием. Таковы эпохи Людовика XIV, Карла V, Елизаветы и Георга III в Англии; Екатерины II и Николая I у нас. Стремление к среднему типу есть, с одной стороны, стремление к прозе, с другой — к расстройству общественному. [10] Мы видели, что это стремление, внося вначале в общество нечто действительно новое, давая даже возможность на короткое время обществу выделять из себя небывалые прежде характеры, невозможные при прежнем более неподвижном и менее смешанном строе, новые и крайне сильные в своей выразительности и влиянии типы людские (Наполеоны, Гарибальди, Бисмарки и т. п.)
— слишком скоро изнуряет дотла психические запасы обществ и делает их неспособными к долгому после этих порывов существованию. Всего этого в 40-х и 50-х годах нашего века не могли еще понять самые способные и самые образованные люди, и даже до сих пор едва ли многие ясно сознают, что в этом-то и состоит самый основной, самый главный «вопрос дня» — в смешении или несмешении, быть или не быть? А все остальные вопросы вытекают только из этого основного психомеханического и статико-социалъного вопроса. Мы видели, что Прудон в этом смысле хуже, так сказать, всех; он, как enfant terrible публицистики, да простят мне это слишком русское выражение, «ляпает» прямо то, около чего чуть не на цыпочках обходят, косясь боязливо, умеренные либералы и прежде его писавшие, и в его время, и после него. Итак, не только мои собственные доводы в статье «Византизм и славянство», но и все приведенные мною здесь европейские публицисты, историки и социологи почти с математической точностью доказывают следующее: во-первых, что в социальных организмах романо-германского мира уже открылся с прошлого столетия процесс вторичного смешения, ведущего к однообразию; во-вторых, что однообразие лиц, учреждений, мод, городов и вообще культурных идеалов и форм распространяется все более и более, сводя всех и все к одному весьма простому, среднему, так называемому «буржуазному» типу западного европейца.
И в-третьих, что смешение более противу прежнего однообразных составных частей вместо большей солидарности ведет к разрушению и смерти (государств, культуры). Я понимаю, что мне довольно основательно на первый взгляд могут возразить вот что: первые два вывода верны; существует и даже господствует в романо-герман-ской цивилизации этот идеал буржуазной простоты и социального однообразия; и смешение сословий, наций, религий, даже полов, смешение, происшедшее прежде всего от равноправности, — способствует этому однообразию, ускоряет это слияние всех цветов во что-то неопределенное; но где же верные признаки окончательного падения? Где доказательства, что государства Запада должны скоро погибнуть!.. И как это они погибнут? Не провалятся же все люди, их составляющие, сквозь землю?.. Не выселятся же они все из Европы… И т. д. Вопрос очень правильный; возражение необходимое, которое я сам себе мысленно предлагал уже давно.
В статье моей «Византизм и славянство» (писанной крайне спешно в 73-м году в самом Константинополе под нравственным давлением церковной, греко-славянской распри, которая на меня тогда, как на православного и русского человека, наводила духовный и гражданский страх за наше будущее) — в этой статье я сказал кратко и мимоходом: «Романо-германские государства могут слиться со временем в одну рабочую федеративную республику, как слились теперь в большие государственные группы отдельные государства Италии и Германии, как гораздо раньше слились в одну Испанию — Арагония, Кастилия, Андалузия, Астурия, как в единой Франции слились Наварра, Бургундия, Бретань»… Я в этой статье говорил о том, что мы, русские, должны опасаться этого, должны страшиться, чтобы и нас история не увлекла на этот антикультурный и отвратительный путь, говорил, что мы поэтому должны всячески стараться укреплять у себя внутреннюю дисциплину, если не хотим, чтобы события застали нас врасплох; что мы не обязаны, наконец, идти во всем за романо-германцами… Я говорил тогда в этом духе.
Здесь я прибавлю еще следующее. Общеевропейская рабочая республика, силы которой могут быть временно объединены под одной какой-нибудь могучей диктаторской рукою, может быть (опять-таки очень ненадолго) так сильна, что будет в состоянии принудить и нас принять ту же социальную форму, втянуть и нас «огнем и мечом» в свою федерацию. А этот шанс для истинно русского человека должен казаться ужасным и глубоко постыдным.
Эта последняя мысль моя, по-видимому, совершенно противоречит мне же самому, ибо доказывает, что Европа в силе еще и имеет все-таки какую-то будущность. Но когда мы слово будущность прилагаем к государственным организмам и к целым культурным мирам, то нельзя мерить жизнь таких организмов и миров годами, как жизнь организмов животных: эпохи геологические считаются тысячелетиями; жизнь личная наша измеряется годами; жизнь историческая тоже имеет свое приблизительное мерило — век, полвека…
Цифры исторической хронологии, которые я привел в главах моих «Прогресс и развитие», могут не все быть одинаково доказательны и точны, но я думаю, из них по крайней мере ясно то, что больше 1200 лет не прожил в своем известном истории и определенном виде ни один государственный организм. Почему же Англия, Германия и Франция должны стать исключением? Они уже прожили несколько более 1000 лет, если считать, как я считал, со времен Карла Великого; а если брать (очень неосновательно) со времени падения Западной Римской империи, то и еще больше… Значит, с этой стороны шансы в пользу разрушения. Какие основания в прошедшем и настоящем имеем мы для противоположных надежд на небывалую долговечность этих западных государств, кроме нашего вечного умственного рабства перед их идеями?..
Чем ближе начинают подходить приемы истории и социологии к приемам «естественных» наук, тем менее публицисты и люди общественной практики имеют право мечтать о небывалом, невиданном и несуществующем в настоящем; мечтать и надеяться мы все имеем право, но только о чем-нибудь таком, чему бывали сходные примеры, о чем-нибудь таком, что хотя бы и приблизительно да бывало или где- нибудь есть. Таким образом, русские нашего времени, имея перед собой еще неоконченный Восточный вопрос, имея возможность стать во главе некоего нового политического здания, имеют, так сказать, умственное право мечтать об оригинальной культуре; оригинальные культуры были, и даже вся история, как прекрасно развивает г. Данилевский в своей книге «Россия и Европа», состоит лишь из смены культурных, типов; из них каждый имел свое назначение и оставил по себе особые неизгладимые следы…
Поэтому мечтать и заботиться об оригинальной русской, славянской или нововосточной культуре можно, и позволительно даже искать ее. Позволительно и логично мечтать о государственной силе и славе, ибо это бывало; позволительно и логично желать для действительной жизни больше поэзии, более изящных и красивых форм (например, в одеждах, танцах, постройках и т. д.), ибо это бывало и кое-где (в Азии, например) есть и до сих пор. Позволительно надеяться на глубокие перевороты в области философского мышления, даже на отрицательное отношение к нынешнему утилитаризму, ибо и подобные умственные перевороты, разрушительные для прежней мысли, созидающие для нового общества, бывали (например, в то время, когда христианское духовенство разрушало языческие храмы и вообще произведения эллино- римской культуры; мысль царила другая, не та, что царила у язычников)… Все это возможно.
Но с точки зрения умственной непозволительно мечтать о всеобщей правде на земле, о какой-то всеобщей мистической любви, никому ясно даже и не понятной, нельзя мечтать о равномерном благоденствии. Даже в главном теперешнем вопросе, в вопросе социально-экономическом, можно, руководясь примером прошлого (а кое-где и настоящего), ожидать образования новых весьма принудительных общественных групп, новых горизонтальных юридических расслоений, рабочих, весьма деспотических и внутри вовсе не эгалитарных республик, вроде мирских монастырей; узаконения новых личных, сословных и цеховых привилегий…; ибо все это бывало и все это не противоречит в основании учению о реальных силах, от которого социальной науке уже невозможно отказаться… Можно, не изменяя науке и здравому смыслу, доходить даже до такой мысли, что вся земля будет разделена между подобными общинами и личная поземельная собственность будет когда-нибудь и где-нибудь уничтожена, можно думать об этой возможности и с отвращением, и с пристрастием, но каково бы ни было чувство наше при этой мысли, все равно оно имеет за собой правдоподобие; но не имеют правдоподобия ни психологически, ни исторически, ни социально, ни органически, ни космически — всеобщая равномерная правда, всеобщее равенство, всеобщая любовь, всеобщая справедливость, всеобщее благоденствие. Эти всеобщие блага не имеют даже и нравственного, морального правдоподобия: ибо высшая нравственность познается только в лишениях, в борьбе и опасностях… Лишая человека возможности высокой личной нравственной борьбы, вы