от тюрьмы.
Ну откуда им было знать, что, как сказал когда-то один умный человек, в нашей стране музыкант, который хорошо играет на скрипке, тоже считается диссидентом…
…На этом мое золотое детство закончилось. Настала взрослая жизнь. И помню я из нее почти что все. Без всяких провалов. Хотя многое хотелось бы и забыть.
Одна зеленая луковица и одно красное яблоко
Не знаю, что так пугает многих артистов и музыкантов, которые говорят, что всегда с особым волнением едут выступать в Одессу, но вот почему начиная с далекого тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года ни разу не приезжал в наш город знаменитый скрипач Гутников со своей пианисткой Мещерской, я знаю точно. Они боялись меня.
Впрочем, все по порядку. Я учился тогда в Одесской государственной консерватории. Красиво? А вы как думали?.. Это уже потом я стал советским драматургом, а вначале родители все же пытались сделать из меня культурного человека. Желательно скрипача. Правда, мой педагог – профессор Лео Давыдович Лембергский – сразу распознал безнадежность этих попыток, поэтому во время занятий старался научить меня хоть чему-нибудь полезному для жизни.
– Смотри сюда, мальчик, и запоминай, – говорил, бывало, мой шестидесятилетний наставник мне, восемнадцатилетнему пацану, доставая из своего скрипичного футляра луковицу и яблоко. – Мой дед съедал во время обеда одну зеленую луковицу и одно красное яблоко – и дожил до ста лет. Мой отец съедал во время обеда одну зеленую луковицу и одно красное яблоко – и дожил до ста одного года. Я тоже съедаю во время обеда одну зеленую луковицу и одно красное яблоко, и вот ты увидишь… Хотя ты, конечно же, не увидишь…
Я незаметно посмеивался, и, между прочим, совершенно напрасно. Прошло тридцать лет, а мой профессор по-прежнему съедает где-то в далеком Израиле во время обеда свою зеленую луковицу и свое красное яблоко и уже готовится побить семейный рекорд долголетия, установленный его отцом и дедом, а что касается меня… Боюсь, мне теперь уже действительно нужно сильно постараться, чтобы это увидеть…
Вообще, я любил учиться в Одесской государственной консерватории. Потому что государственной она была в последнюю очередь. В первую очередь она была одесской.
«Декан Рувимчик – редкий козел!» – было написано на стене нашего консерваторского туалета. «Сам ты козел! Декан Рувимчик» – было написано ниже. В классе контрабасов висел транспарант, который приводил в ужас всю нашу кафедру марксизма-ленинизма: «Ничего не знаю лучше контрабаса. Готов слушать его день и ночь. Удивительный, нечеловеческий инструмент!» – и подпись: «Лейбин». А какие, собственно, основания были его снимать, если Лейбин была фамилия преподавателя контрабаса?..
Мы, студенты, жили с нашими педагогами одной семьей, постоянно пытались шутить и все как один мечтали о славе. Слава имела конкретные очертания. И называлась она – сцена Одесской филармонии. Выступать там было пределом наших мечтаний. Поэтому все, что произошло в тот день одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года, я помню очень хорошо. Или почти все…
– Ну что ж, мальчик, поздравляю тебя! – сказал мой профессор. – Сегодня ты впервые выходишь на филармоническую сцену!
– Как?.. – задохнулся я. – А что же я буду там играть?
– Ничего, – ответил профессор. – Ты будешь там ноты переворачивать. Играть будет Гутников. Нужно помочь его пианистке.
Для тех, кто не в курсе, рассказываю: скрипач обычно во время концерта играет все наизусть. Его аккомпаниатор – по нотам. Переворачивать их приглашают кого-нибудь из местных. Ну не возить же с собой на гастроли такую малозначительную фигуру…
Конечно, это было не совсем то, о чем я мечтал. Но я живо представил себе, как вечером я выхожу на сцену Одесской филармонии, и одна знакомая девушка, сидящая в зале, увидит… Ну, в общем, за полчаса до концерта я уже переминался с ноги на ногу за кулисами филармонии, с тревогой прислушиваясь к шуму, доносящемуся из переполненного зрительного зала. Потом появились ослепительные Гутников и Мещерская. Она – в роскошном концертном платье, он – в строгом фраке, но с настоящим Страдивари в руках.
– Здра-а-авствуйте, – поздоровался я, заикаясь от волнения. – Я тут пе-ереворачивать…
– Знаем, знаем, – сказала пианистка. – Зачем же вы так волнуетесь, молодой человек? Ноты читать умеете? Значит, когда увидите, что я доигрываю страницу, перевернете. И еще: у меня длинное платье, поэтому, когда я буду вставать со стула, чтобы поклониться, отодвигайте, пожалуйста, стул. Вот, собственно, и все. Ваш профессор сказал, что вы человек способный. Думаю, справитесь… Да, и еще: я вас очень прошу, когда мы будем уходить со сцены, уходите, пожалуйста, первым. Потом ухожу я, и только потом уже солист. Понимаете? Чтобы все аплодисменты достались солисту. И вообще, ваша главная задача – нам не мешать.
– О чем ты, Мила? – улыбнулся маэстро. – Ну как он может нам помешать?..
Ох, не нужно ему было это говорить! Уже через несколько минут жизнь показала, что в этом смысле он явно недооценивал мои возможности.
Под бурные аплодисменты мы вышли на сцену, я, как и положено переворачивающему ноты, уселся слева от пианистки, взглянул на ноты, которые мне предстояло переворачивать, и понял, что сейчас произойдет катастрофа.
– Бетховен, – произнесла ведущая. – «Крейцерова соната».
Пианистка взяла аккорд.
– Ничего не получится… – просипел я ей прямо в ухо. – Я очки дома забыл!..
– Что? – вздрогнула пианистка.
– Очки, говорю, забыл!.. Не вижу я ничего!..
– Спокойно! – прошептала пианистка, не переставая играть. – Следите за мной. Когда нужно будет перевернуть страницу, я вам кивну…
– Головой?.. – просипел я, уже мало что соображая от волнения.
– Да, – кивнула она.
Она кивнула – я и перевернул.
– Рано! – вскрикнула она и, продолжая играть, свободной рукой перевернула страницу назад.
– Но вы же кивнули! – напомнил я ей и перевернул страницу вперед.
– Да я не потому кивнула! Не потому! – нервно зашептала пианистка, играя какой-то сложный пассаж. – Вот теперь переворачивайте!
– Вперед?!
– Да!
Я перевернул.
– Назад!!
– Но почему? Вы же сами сказали перевернуть страницу вперед!
– Но вы же перевернули две!..
– Как это две?! – я приподнялся и, загородив ей нотную тетрадь, стал разбираться со страницами. – Вот одна… вот… ах да, действительно!..
– Да что же вы делаете?! – взмолилась она и, изловчившись, шлепнула меня по рукам. Я автоматически шлепнул ее по рукам, как бы давая сдачи. Она вскрикнула. Скрипач вздрогнул и взял фальшивую ноту.
Так, толкаясь и переругиваясь, мы каким-то чудом доиграли наконец «Крейцерову сонату». Раздались аплодисменты.
– Стул отодвиньте! – ненавидяще глядя на меня, сказала пианистка. – Я же вам говорила. У меня длинное платье. Отодвиньте мой стул! Мне нужно встать и поклониться!
Я галантно отодвинул ей стул. Она встала и поклонилась. Потом начала садиться.
– Стул! – напомнила она, не оборачиваясь.
Поскольку слово «стул» теперь ассоциировалось в моей уже не работающей от страха голове исключительно со словом «отодвиньте», я его опять отодвинул. Она начала садиться на пол. Я автоматически подставил руки… Почувствовав их у себя на бедрах, пианистка взвизгнула и отскочила.
В зале прошел шумок. Там уже, наверное, давно обратили внимание, что, пока скрипач предается