твоим началом и руководством я хотел бы загладить прежние свои вины.
Дьяк бросил на юного подьячего несколько удивленный взгляд, походил еще от окна к окну, растирая грудь, достал из кармана ключ и отомкнул подголовок – большую шкатулку со скошенным верхом. В недрах ее среди бумаг нашелся сложенный в шестерку лист – несомненно, письмо. Из того же подголовка, где хранилось самое важное, дьяк извлек очки в золотой оправе и нацепил на нос:
– …Подьячишко этот, Федька Малыгин, достоин был и кнута, – прочитал он, глянул поверх очков и вернулся к письму. Продолжать однако сразу не стал, несколько строчек, видно, пришлось пропустить. – …В Ряжеск, в воеводскую избу подьячим, к какому делу ты, государь мой Иван Борисович, его определишь и с какое дело его станет.
Так же неторопливо дьяк Иван сложил очки и вопросительно посмотрел.
Это был уже другой разговор, и Федька ответила уважением к собеседнику, которое исключает мелкую, близорукую хитрость.
– Голштинскому малому посланнику я продал ответ. Тот самый ответ, что для него и готовился. Посланник и так бы его получил через несколько дней – на отпуске.
Дьяк Иван задумчиво постучал по оловянному переплету окна, сообразуя в уме степень вины и меру наказания. Никакой особой тайны подьячий, конечно, не выдал: пронырливый голштинский посланник хотел заранее, в обход бояр и дьяков знать, что ожидает его на отпуске, хотел – и узнал. Корыстную же услужливость подьячего можно было расценить и как служебный проступок, и как измену – все зависит от того, дошло ли дело до государя да кто разбирал. Все же кнута не избежать, батогов хотя бы. Дьяк Иван однако про кнут не спросил, спросил о другом, вопрос задал правильный и, по сути, единственный:
– Как об этом узнали?
– Ответ голштинскому князю Фридерику я сочинил сам, по своему слабому разумению. Когда посланник получил подлинный и сличил грамоты он обиделся. И потребовал возмещения убытков.
– Сколько?
Федька подумала. Ей приходилось слышать от изолгавшегося брата несколько не сходных между собой утверждений, брат называл разные суммы. Она остановилась на меньшей – из скромности:
– Шесть рейхсталеров.
– Недорого. Однако же, весь твой годовой оклад здесь, в Ряжеске.
– Хотел бы в оправдание добавить, что оба ответа были отрицательные, что мой, что государев. Мы отказались пойти на уступки.
Патрикеев невольно усмехнулся… нахмурился – Федька прослеживала ход мысли – и… решил простить скользкий, пахнущий кровью, кнутом и дыбой смысл шутки – забыть.
– Это не все.
Она сделала вид, что не понимает.
– Выкладывай до конца.
– Зернь и кости, государь мой.
– Пьяница, бражник! – уверенно добавил Патрикеев.
– В малых, несмышленых летах, государь мой, остался сиротой. Без поддержки и без науки! Припадаю к стопам твоим, благодетель!
– Сколько тебе лет?
– Двадцать три.
Кажется, он усомнился, глянув на Федькино прелестное лицо… но на сомнениях, к счастью, не задержался. Снова стал ходить, обдумывая свое.
Низкое солнце пробивало мелкие слюдяные оконницы, расцвечивало их переливами красного, бурого, зеленого, мазало потолок и стены случайными пятнами. Блики и волны света искажали очертания, скрадывали размеры. И чудилось временами, что Федька ушла в омут, остекленелыми глазами глядит она из глубин, угадывая далеко над собой, недосягаемо далеко, в другом мире, отблескивающую поверхность вод. Томно кружилась голова, и хотелось тихонечко, безмятежно плыть.
Для верности она нащупала за собой стену и тем восстановила верх и низ.
Патрикеев сел, рассеянно подвинул письмо с его задравшимися по сгибам краями.
– Откуда тебя знает печатник и думный дьяк Федор Федорович Лихачев?
Так вот, значит, какой вопрос так долго ему не давался! В том, что глава Посольского приказа знал одного из полусотни своих подчиненных, хотя бы и самого мелкого, не было ничего удивительного. Странно было другое – что печатник и думный дьяк, особа, приближенная к государю, потрудился собственноручно написать об этом мелком, ничтожном служащем. Тут надо было задуматься.
– Отец мой Иван Малыгин и Федор Федорович Лихачев, они ведь знакомы были с молодых еще лет. Когда я родился… у меня есть сестра, она на меня похожа… мы вместе родились, двойня, нас одинаково и назвали: Федор да Федора. В честь Федора Федоровича Лихачева.
– И все же думный дьяк Федор Федорович дурно о тебе отзывается, – сказал Патрикеев, указывая пальцем в письмо.
Федька промолчала.
Дьяк свернул по старым сгибам верхний и нижний край листа, бережно сложил его еще раз пополам и глянул на Федьку.
– Будет окажешься вор, миропродавец, ябеда и дела не знаешь – пощады не дам, – резко сказал он. – За зернь, – запнулся, – выгоню. Дружков себе в Ряжеске подобрать не хитрость. Димка Подрез-Плещеев, ссыльный патриарший стольник. На посаде у него игорный притон, корчма с блядней. Туда вот и двигай прямой дорогой, там и последние штаны оставишь. У Димки четверо казаков в холопах заигранные. До кабалы доигрались. Посмотри хорошенько да вникни: у тебя в деле челобитная на Подреза. Евтюшка сдаст. Шафран! – покончив с наставлениями, крикнул он в закрытую дверь.
Призыв не пропал втуне – едва ли не тотчас вошел скромного росточка подьячий, с жидкой ощипанной бороденкой и раздерганными, как рачьи клешни, усами. В лице его читалось достоинство знающего свое место человека.
– Дай ему что-нибудь. Переписать, – небрежно кивнул в сторону Федьки дьяк Иван.
Шафран помешкал, но уточняющих вопросов задавать не стал. Принес чернильницу, перо, бумагу. Дверь больше не закрывалась, приказная братия теснилась у порога, наблюдая за испытанием с таким любопытством, что можно было думать, здесь ожидали – посольской выучки подьячий вообще грамоте не умеет.
Совершенно успокоившись, ибо действительное испытание осталось позади, Федька уселась и осмотрела перо – захватанное, с раздвоившимся безнадежно кончиком, очевидно не годное. Неужто подсунули нарочно? Попросила нож.
Из чехла на кушаке Шафран бесстрастно достал свой личный ножик. Действительно хороший, с отточенным до блеска лезвием. Она сделала не слишком длинный срез, привычно перевернула перо на ноготь: щелк – расщип. Остановилась:
– Книжное письмо или скоропись?
– Как умеешь, – отозвался дьяк Иван. У приказных вопрос вызвал снисходительные улыбки.
Федька остановилась на скорописи брата, чуть исправленной и усложненной. Деловой, без излишней лихости почерк. Обрезала поэтому кончик пера не вправо – для книг, и не влево – для росчерков, а прямо, без скосов. И с того места, где дьяк отметил ногтем по обрывку старой отписки, начала:
«И ныне, государь, по твоему государеву указу, а по моему челобитью тот Иван Лобанов ту мою рабу в приказе перед воеводой поставил в женках, а не девкой. И как я, холоп твой, искал на нем, Иване, той своей беглой девки Афимки, и он, Иван, в суде сперва запирался».
Закончив, она откинулась, сознавая, что придраться не к чему.
Низко склонившись над плечом, следил за пером Шафран, но ничего не сказал, глянул на дьяка. Патрикеев поднял к глазам лист, неровно оторванный, исписанный уже с одной стороны до Федьки. Помолчал, раздумчиво цыкнув губами. У двери подьячие вытягивали шеи в надежде, если не разобрать что, так угадать.
– Евтюшка, – позвал дьяк, – иди-ка сюда, сынок.
Изменчиво улыбаясь – губы подрагивали, словно не зная, какой гримасой сложиться, Евтюшка раздвинул товарищей и направился к столу, почти не хромая.