подбирать спадающие рукава, исступленными телодвижениями возвращать на место шапку и не упускать из виду языческие пляски мальчишек. Кривляясь, мальчишки просили кнута и от кнута же норовили к восторгу улицы увернуться. Когда же кто-то терпел поражение, на щеке его вздувался след от жала плети, удовлетворение получал один вершник – ни радостей, ни забот его никто не разделял. Девицы, которые сидели на ковре в повозке, посконную босоногую мелюзгу, что мельтешила вокруг, предпочитали не замечать. Две девки были русские, рослые, ярко нарумяненные, а две – татарки, в противность русским маленькие чернушки.
За повозкой с девками снова шла лошадь с вершником, убранная лисьими хвостами, за этой другая, без вершника, но тоже увешанная лисицами, и еще третья – в лисицах же; впряженные друг за другом гусем на длинных постромках, лошади напрягались, продвигая по разбитым бревнам мостовой сани.
И там на шкуре белого медведя плыла, вздрагивая вместе с санями, княжна Евдокия Щербатая, одетая в белый, расшитый шелками летник. Плоская голова медведя свешивалась через закраину кузова в пыль, заброшенная туда же плоская лапа с чудовищными когтями бессильно царапала мостовую. Бессознательно, быть может, соревнуясь с медведем, княжна накинула на край кузова широкий рукав летника, отягощенный унизанными жемчугом прошвами. Но как ни просторны были сшитые колоколом рукава, в полотнища которых можно было бы завернуть нескольких озябших младенцев, никаких шелков, иноземных тканей не хватало, чтобы покрыть распростертую по кузову шкуру. Медведь был все же очень велик. Царственно велик. Величие его угадывалось и теперь в низменном положении на санях. Однако искательный, бедственный вид медведя достаточно ясно указывал, что могучий зверь отдался княжне в полную ее волю. На уютно устроившуюся Евдокию падал отсвет северного великолепия: мягко было под ногами, бело под руками, меховая стойка воротника жарко подпирала раскрасневшиеся щечки княжны. Распущенные волосы ее обнимал узкий золотой венец.
По дереву сани скользили легко и плавно, на земле резано скрежетали полозьями, тогда натягивались в струну постромки, а холопы (целая толпа их замыкала шествие) наваливались на задок и, обдавая воеводскую дочь чесночным духом, пыхтели, подпихивали вперед княжну, безразличного к их усилиям медведя и все изукрашенные резьбой, расписанные красками сани в целом.
Поезд двигался медленно, с приличной чину княжны степенностью, так что Вешняк легко поспевал за санями, в умопомрачительном восхищении не сводя с них жгучего взора.
Княжна же, напротив, что бы она там на самом деле ни чувствовала, какие бы соблазны ни выставляла ей бесстыдная улица, – княжна не снисходила до того, чтобы глазеть по сторонам, отвечая на взоры разинувших рот мужиков, притихших женщин и обомлевших девок. Не видела она надобности погружаться взором в глубины сапожной лавки или угадывать содержимое чем-то весомым наполненного ушата, который парил на толпой, водруженный на голову разносчика. Не позволяла себе княжна легкомысленной живости, и даже самозабвенная возня двух страстных собачек не занимала ее настолько, чтобы отвлечься от усвоенной позы.
И ясное дело, что необыкновенная душевная стойкость, которую Вешняк отмечал в столь юном и цветущем создании, как княжна Евдокия, возбуждала его особый исследовательский интерес. А в скором времени последовали и новые увлекательные события. Сначала послышались двусмысленные смешки, люди стали пробираться вперед и наконец Вешняк, взобравшись на забор, распознал среди толпы юродивого.
Сложив на груди руки, Алексей поглядывал в небо. Ни обойти, ни сдвинуть его холопы своей волей не смели, не получая распоряжений, они остановились. Потом остановилась телега с сенными девушками, недолго скользили и сани, довершая путь после того, как стала и переступила опавшие постромки первая лошадь. Все сгрудились. Княжна подвинулась с намерением встать, но опустилась на место, пытаясь что сообразить. Дело застопорилось, и следовало вести себя сообразно обстоятельствам.
Никуда не спешивший юродивый улегся по малом времени на мостовую, руки подложил под затылок и возвел свой отсутствующий взор горе?.
– Как спится, Алексей? – спросили его наугад.
– Пес со псы наспал ся еси, – равнодушно молвил божий человек.
Те, кто маловразумительное бормотание не расслышал, тянулись переспрашивать, им отвечали более удачливые, кто стоял ближе и слышал, хотя мало что понял.
– Пес, говорит.
– Кто пес?
Народ, конечно же, сознавал, что опрометчиво доверяться буквальному смыслу Алексеевых поучений, но и буквальный смысл оставался темен.
В сопровождении сенных девушек сквозь раздавшуюся толпу прошла княжна Евдокия и, болезненно зардевшись, задержалась там, где начиналась заповедная пустота вокруг простертого на мостовой голого, в цепях человека. Тайные уды, мужской признак юродивого, сжимало туго надвинутое медное кольцо.
Княжна пересилила себя и под насмешливыми взорами опустилась подле юродивого, подправив под колено подол белоснежного летника.
– Благослови, Алексей! – сказала она с легкой дрожью.
– Иди к черту! – возразил он, подвинувшись: сложил руки на груди, вытянулся телом и прикрыл глаза.
Несколько мгновений казалось, что греховное возмущение пересилит: княжна поднимется с гневливым выражением круглого личика… И опять она одержала победу на бесом. Осенила себя крестным знамением, потом подняла грязную пясть Алексея и благоговейно припала губками. Осторожно, как нечто хрупкое, как готовые уже мощи, уложила расслабленную руку на место, поднялась с колен.
– Благослови, Алексей! – повторила она, обращаясь к живому мертвецу. По видимости (и болеющий за всех Вешняк полагал так же), княжна имела теперь все основания рассчитывать на снисхождение божьего человека. – Благослови, Алексей! – сказала она еще раз, громче.
Распростертое на бревнах тело шевельнулось, словно извиваясь под незримой тяжестью, Алексей испустил вопль:
– А-а-а!
Протяжный страдающий крик, крик младенца, крик повредившегося в уме человека, делаясь понемногу слабее, выдыхался, умирал… Окостенело разинут рот. Запрокинутая в пыль голова, слипшиеся, перекрученные колтуном волосы посерели белым прахом.
– Алексей, – терпеливо сказала княжна, когда крик утих, – я в храм божий еду. Что же ты не дашь мне пройти?
Со скоморошьей резвостью юродивый вдруг ожил, перекинул тощее тело и сел, зазвеневши цепью; на исполосованной царапинами спине его чернела окровавленная заноза.
– Проходи!
Но Евдокия уже не совладала с собой, губки обиженно изогнулись. Не жест и не слово ее задели – шутовская живость, в которой и при самом ревностном смирении трудно было признать нечто нравоучительное.
Она подумала, кивнула с важной гримаской, как бы соглашаясь все же принять и это – в качестве особой заслуги, и повернулась к саням. Холопы стали разбиваться на пары. Поскольку Алексей после кратковременной живости снова оцепенел, приходилось его обходить, расталкивая зевак. Тронулась телега, подобрав рукава, принял узду верховой малый, тряхнул головой, чтобы отбросить севшую на глаза шапку, принялся покрикивать и нахлестывать, забирая под забор на кучу окаменевшей глины. Телега клонилась, девки с визгом хватались друг за дружку.
Зрители начали расходиться. Разносчик с ушатом на голове, напрягаясь, обеими руками, подвинул ношу и, вспомнив дело, заспешил.
Однако не далеко ушел: резким выпадом Алексей подбил его под ноги, точно кочергой зацепил, и разносчик клюнул носом, опрокидываясь, – рассыпавшаяся было толпа вздрогнула. Расплескивая воду, ушат треснул оземь, хлынула блистающая рыба, лещи колотили в грязи хвостами. Все развалилось, лишившись даже подобия порядка и благочиния: откатился ушат, отдельно валялись колпак, наголовная кожаная подушечка под груз, и даже медливший подниматься человек, казалось, не мог согласовать разобщено двигавшиеся члены
Только с юродивым ничего не произошло. Он не удивился оглушительному успеху своей выходки и не
