Тут только с непомерным удивлением обнаружили перед собой подмостных обитателей воевода, дьяк, поп, пристав, палач, порченная. И зареванная Танька.

– Убью! Головы поотрываю! – прорычал круглощекий и дернул руками, показывая, как будет обрывать головы.

Репей попятился. Шпынь, предусмотрительно отступивший, первым и дал тягу. Ничего не разбирая, дети дунули в рассыпную.

– Задавлю, щенки! – свирепел мужик.

– Холеру-то всю, зубы пообломаю! – потрясал кулаком другой.

Подмостные остановились перед Вешняком, людоедски его оглядывая.

– А это еще что за вошь? – обнаружили они вдруг Таньку – изнемогая от страха, Пепельная Девочка пятилась, но не бежала.

– Брысь! – сказал второй. – Сейчас подол задеру! – И повернулся как бы в намерении перейти к делу.

Девчонка отпрянула и кинулась тикать без оглядки.

Придавивши мальчишку взглядом, мужик опустил руку к поясу – где нож.

Вешняк закрыл глаза, разум и чувства ему отказали, он обвис, и, когда мужик перерезал путано связанные между собой тесемки и ремешки, – повалился ему под ноги.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. ФЕДЬКА ПОКАЗЫВАЕТ СЛАБОСТЬ

Федька дурно спала. Ей снилась ведьма, клыкастая, неопрятная старуха; в закутке у ведьмы за плетнем валялись в навозе грязные, покрытые струпьями шерсти, мелкопородные черти. Старуха держала их впроголодь, а Федьку послала отворить загон. То ли Федька в кабальных девках была, то ли еще как-то прислуживала, только держала она в руках хворостинку, тоненькую и надломленную, и этим-то прутиком, снимая запоры, грозила бесенятам, норовила хлестнуть по собачьим их мордам, чтобы не лезли друг на друга, не кусались и не бодались, продираясь в приотворенные воротца. Но черти навалились оравой, с визгом обрушили плетень, достали Федьку лапами, вмиг вырвали прутик и саму Федьку затолкали под старухину избу, забухали в скважину между бревнами – сердце стиснулось, ни отмахнуться, ни продохнуть, ни крестного знамения совершить. И хоть Федька тут, под копытами чертей, догадалась, что спит, и надо бы пробудиться, страшно ей было во сне, а просыпаться тяжело…

Стучали.

Федька открыла ставни, вынула оконницу, пригладив вихры, высунулась во двор.

– Эк у вас все нараспашку! – сказал ей, задирая вверх лицо мужик в синем кафтане и при сабле. Он оглядел двор, и Федька вслед за ним увидела пустой, открытый настежь амбар, припавшую к стене телегу без передних колес и россыпью дрова в одичавшем огороде… Поваленный на землю плетень.

– Шафран твой заболел, – сказал мужик.

– Что с ним? – не особенно удивившись, спросила она.

– Стало быть, неможется, – маловразумительно пояснил мужик.

Это был денщик съезжей избы из пушкарей, его прислал дьяк. Шафрана нет, подьячие отлеживаются по домам, и работа стала.

– А что с Шафраном, надолго ли? – лицемерно тревожилась она.

Вопрос оказался затруднительный. Служилый сдернул колпак, переступил взад-вперед, как бы подбирая подходящее для раздумий положение.

– Насилу Шафран твой жив остался, – сообщил он наконец итог своих основательных приготовлений. – Губину вот вчера башку проломили! – оживился он вдруг, нащупав нечто определенное. Что проломили Шафрану, служилый не знал и врать не брался.

По дороге в приказ Федька бесповоротно решилась довериться дьяку Ивану. Как бы тот ни отнесся к рассказу о ночных похождениях, пусть почтет за благо ей не поверить, рассказать все равно нужно. Федькина правда, во всяком случае, станет известна, и не замечать ее вовсе будет уже нельзя. Бездействие само по себе губительно; как ни мало представляла Федька, что может выйти из разговора с дьяком, лучше было тыкаться вслепую, искать ходы, выходы, чем ждать, когда за тебя возьмутся. При том же Шафран, как можно было понять, держит руку воеводы, а дьяк не особенно с воеводой ладит. Наконец, необъяснимая приязнь, которая возникла между дьяком и молодым посольским подьячим, она ведь тоже не была для Федьки тайной, да и Патрикеев, надо полагать, что-то за собой примечает…

У крыльца съезжей избы толпился народ, а внутри, в сенях, несмотря на рабочий час оказалось безлюдно. Свеженький, выспавшийся Ивашка Зверев бесстрастно щелкал костями в дощаном счете, Жила Булгак вид имел встрепанный и пришибленный, а Семен Куприянов, напротив, громоздился за просторным, рассчитанным на десять человек столом так, будто хотел занять как можно больше места: повсюду разложил свои бумаги, столпницы, перья, поставил две чернильницы, горшочки с сургучом, клеем.

Разговоров считай что не было, лишь Федькино появление внесло некоторое оживление. Зверев строго на нее глянул, как бы осуждая за ночные безумства, о которых уж был наслышан, и вернулся к делу, поглаживая ровно стриженные усы. Зверев был кругом чист и прав, и все, значит, заранее предвидел, когда отказался от приглашения к Подрезу. Дородный, неизменно самодовольный, Куприянов, похоже, чувствовал себя не особенно уютно после вчерашнего извета, и, расставив свои чернильницы, только храбрился, не способный на самом деле ни к какой плодотворной деятельности. Он встретил Федьку как-то неуверенно: сквозь поблекшее его высокомерие проглядывало нечто даже искательное. Словно заносчивый изветчик нуждался в Федькином одобрении и поддержке. Впрочем, если это и было так, он ничего не сказал. А седой шалунишка Жила Булгак улыбнулся Федьке исподтишка. Булгак, как скоро она поняла, претерпел уж с утра укоризны начальников и подумывал теперь улизнуть.

Перебросившись словом-другим с товарищами, Федька сунулась в воеводскую комнату. Она нашла там Патрикеева и второго воеводу Бунакова.

– Ага, голубь, – сказал дьяк, – ну-ка, ну-ка, поди сюда. – Патрикеев выглядел измученно: лицо желтое, под глазами и ниже, почти до усов, оно просело, как грязный снег.

Бунаков ухмылялся:

– Ну что, проказник, накуролесил? А? – Поднялся к выходу. – Как девки у Подреза?

Федька собралась ответить, хотя и не придумала еще что, но Бунаков опередил:

– Не ври, не ври! – погрозил он кулаком, чем избавил ее не только от необходимости врать, но и вообще что-либо говорить. – Со стрельцами воевал? Ужо поставят вас всех к расспросу по государеву слову и делу, – сказал он еще и, проходя мимо, внезапным выпадом ткнул в живот – Федька, охнув, согнулась. Бунаков хохотнул, с треском бухнула за ним дверь.

По-видимому, дьяк не одобрял развязности даже и в воеводе – так можно было расценить взгляд, которым он проводил Бунакова. Но угадывалось здесь, помимо того и обыкновенное облегчение, которое испытывает утомленный человек, когда несносный шум, столько времени раздражавший чувства, уступает вдруг место тишине. Федьку дьяк источником шума не считал и вообще мог не замечать ее сколь угодно долго. Но Федьке вот тянуть не с руки было, беспокойно оглянувшись на дверь, она опустилась на колени:

– Помилуй, государь мой Иван Борисович! – сказала она, не справившись с голосом. – Челом бью искатель твоей милости, ищу защиты. – Она поклонилась и стукнулась лбом о дубовые половицы.

Лицо дьяка нехорошо изменилось – окаменело. И прежде не слишком подвижное, оно являло теперь непроницаемую личину. Дьяк ни слова не проронил, ничем не выказал поощрения. Смутившись от такого приема, Федька на коленях ожидала разрешения говорить, пока не поняла, что это – сосредоточенно- жесткое выражение лица – и есть единственное приглашение продолжать.

Она поднялась, снова оглянулась на дверь и ступила ближе. Едва приметным кивком он позволил.

В затруднительных случаях принято подступаться издалека: «не знаю, право, с чего начать», но Федька понимала, что времени на словесные разводы у нее нет, и поэтому начала она хоть и с начала, с самого начала и по порядку, но очень просто и кратко, ограничиваясь только тем необходимым, без чего

Вы читаете Чет-нечет
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату