– Что, Прошенька, родной, милый, что с тобой? – кинулась к нему Федька. Став на колени, она бросила пистолет, подсунула руку под шею, чтобы приподнять голову, и отдернулась, когда Прохор издал стон. Что было у него разбито и как не причинить страданий невежественным прикосновением? Мерещились ей в ужасе проломленные ребра, раздробленная голова. Но Прохор повернулся и сел. Федька оглядывала его, затаив вопль, и не могла обнаружить рану. Только странно вертел он шеей и, когда Федька потянулась его тронуть, толкнул с силой:
– Не причитай, пусти! – Прохор хватил брошенную прежде саблю – и вовремя! Оставленный без присмотра разбойник надвинулся с кистенем.
Ранен был Руда, как обнаружилось, не смертельно, короткий черен кистеня загреб сквозь спущенный рукав – все на нем болталось, свисая, – и замахнулся шатким движением.
Цепь и сабля с лязгом сшиблись в полете, Руда рванул, но выпустил кистень и обвалился, охнув.
Окончательно сраженный, разбойник надеялся лишь на милосердие. Прохор занес саблю – он онемел, а стало ясно, что не порубят, злобным голосом, прерываясь от боли, запросил пощады.
Снова катился, нарастая, шум – с той стороны, куда ускользнул напарник Руды, с обнаженными саблями спешили казаки.
– Где второй? – окликнул Прохор товарищей. Но те не понимали. Второй, при том, что и разминуться было как будто негде, сгинул.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ. ЧТО ДЕЛАЮТ С ПОДЖИГАТЕЛЯМИ
По ночному времени да темноте с поисками беглеца нечего было и затеваться. Прохор, переговариваясь, надсадно дышал, трогал рукой грудь и морщился. Пришлось ему признаться, куда его гвозданули и как. Не долго думая, казаки подобрали кистень и отвесили разбойнику собственной его гирей по спине. Он ткнулся в землю. Подняли, смазали кулаком по сусалам, и добавили, и еще врезали. Упасть ему не давали, обминали с хрустом, не взирая на смертные хрипы, – под встречными ударами несчастный мотался кулем и едва сипел. И все норовил соскользнуть наземь без памяти, но и на это не оставалось ему надежды – один держал, другой квасил в отмашку морду.
От хлюпающих, тупых ударов, от костяного стука Федька дрожала в ознобе, не переставая.
– Да хватит же! – вскричала она пронзительно. – Ранен он! Плечо! Рука же висит, оставьте!
Она кинулась оттягивать того, кто бил, и едва не получила по роже. Наконец казаки заметили ее, удивились и, удивившись, как будто бы поостыли. Обложили Федьку матом да встряхнули напоследок разбойника. Голова у Руды западала, словно не держалась, губы обволокло черным, он сипло стонал. Когда оставили бить, харкнул со звуком напоминающим рвоту – черное вывалилось комком, черные липкие потеки падали на обросший щетиной подбородок, он продолжал харкать, что-то сплевывая.
Перебитая пулей рука висела, ноги расслабились, потому и вязать его не стали – дали раза по загривку, чтобы шагал. Он и пошел. Все двинулись в сторону осевшего красного зарева.
Федька пыталась говорить, что надо перевязать, – Руду то есть. И порывалась смотреть рану Прохора. Ее не слушали, как блажного недоумка. Прохор отказывался объясняться насчет страшного для Федьки недоразумения, но спрашивал: сама-то как попала она в переделку? И вот, хотя душа болела о другом, стала она, запинаясь, да потирая лоб, рассказывать свое приключение.
– Кого-то ждали, кричали ему Голтяй, – заключила Федька рассказ. – А мальчик-то с ними был. Точно был. Толковали между собой. Куда-то его отвели. Заперли или связали.
Казаки остановились:
– Мальчишку куда дел? – крепко встряхнули они Руду. Тот замычал, сбиваясь на бессмыслицу.
– Ничего, скажешь, – уверенно пообещали ему казаки.
Не так уж Руда однако был покалечен, чтобы не мог переставлять ноги, иной раз только, когда запинался и явно выказывал склонность упасть, казаки грубо его придерживали. Федька с Прохором отстали. Она поглядывала влажными под лунным сиянием глазами, то вскинется говорить, то одернет себя. Страшно была она виновата и терзалась, убитая.
В окрестных дворах никто и не думал спать. Скрип петель, затаенное, как вздох скольжение засова выдавали укрытого за калиткой обывателя – не различимый сам, он выглядывал в щелочку. Вопли ужаса, кричащая ненависть, сумасшедший топот и хлопок выстрела наделали-таки по всему околотку шума. Жители выказывали осторожное любопытство.
А на пожарище открылась все же картина, были тут стрельцы, пушкари, слонялись поднятые десятниками обыватели и множество натаскали ведер, крючьев и топоров – тушить только уж ничего не приходилось, все благополучно догорало. Можно было понять из разговоров, что видели тут и воеводу, – покричал и уехал. Был это, похоже, Бунаков.
– Зажигальщика ведем! – объявил Прохор в ответ на расспросы.
Известие всколыхнуло народ. Откровенно заволновался Руда:
– Э-эй! Полегче! Что ты мелешь?! – Он пытался вразумить Прохора, для чего требовалось самое малое повернуть к нему голову, но шея закостенела, а рассусоливать не дали – казаки так пихнули, что ладно еще на ногах устоял.
– Какой из меня поджигатель? – шепелявил разбитыми губами Руда. Напрасно однако разбойник искал справедливости, истерзанный вид его прямо свидетельствовал в пользу обвинения.
Прохор надвинулся, чтобы проговорить негромко, в лицо:
– Где мальчишка? Куда дели? Где Вешняк? Выкладывай поживее, пока народ не собрался. Иначе – сам знаешь что.
Толпа густела. Люди стояли не плотно, но подходили новые, не много времени оставалось у Руды на размышление, а он тянул. На почернелом, разбитом лице его не отражались обыденные чувства, вроде сомнения, здесь только бурная злость или безраздельный страх могли себя обнаружить, и все же было понятно, что Руда заколебался.
– Какой Вешняк? – пролепетал он. После такого долгого, вызывающе долгого молчания отозвался, что неуклюжее запирательство не вызывало ничего, кроме смеха. Издевались и те, кто вовсе не знал дела.
Поджигатель – распространялась молва. Бросив пожитки на детей, собирались женщины, и сразу начинался гвалт.
– Истинный крест, не виновен! – пытался кричать Руда, но только сипел. От натуги разбитый рот его кровоточил, Руда через слово отплевывался. Левый рукав кафтана напитался кровью, обвислая конечность горела, набухшая огнем и безмерно длинная. При резком изъявлении чувств – они выражались в гримасах и телодвижениях – Руда корчился от боли и должен был умолкать.
– Где Вешняк? – теребил его Прохор.
– Какой Вешняк? Чего? – страдальчески переспрашивал Руда. Он истово божился, заносил для крестного знамения здоровую руку, отыскивая глазами церковную главу или икону поближе где, над воротам, и, ни того, ни другого не выискав, крестился с ожесточением.
И многих-таки заставил он призадуматься. Только бабы да откровенные горлопаны требовали немедленной расправы, мужики не спешили судить, а слушали мрачно.
– Какой такой Вешняк? – запирался Руда, совсем уже невменяемый. – За что же это, господи? Страсти такие за что же? Не знаю, не ведаю, истинный крест!
Он обернул мальчишку против Прохора с товарищами так беззастенчиво, что и сам пьянел от напора своих речей:
– Да скажет-то пусть, где он этого Вешняка взял? Что ему Вешняк? Сын ему или кто? Что за Вешняк, господи?! Слова сказать не дали – руки ломать!
Что бы ни отвечали теперь Прохор с товарищами насчет Вешняка и разбойников, они должны были вступить в область предположений, которые никак не устраивали толпу. Толпа требовала не рассуждений, а грубой и ясной однозначности. И Прохор, чувствуя, что пускаться в долгие разговоры не с руки будет, объяснять ничего не стал. Спросил Федьку вместо того громко и со значением:
– Это тот?